— Господи, да как же вы выжили?! — воскликнула Мэделин, когда Лео описал ей все это, но вопрос ее был лишен смысла. Ведь человек, которым он мог бы стать, не выжил. Выжила лишь та личность, которой он в конце концов стал. Выжил мужчина, который распластался на полу перед алтарем римской базилики вместе с тремя дюжинами остальных желающих принять духовный сан; их выложили там перед епископом, как трупы. И мать смотрела на него с передней скамьи, облаченная в траурно-черную одежду, с черной вуалью на голове (что к тому времени уже вышло из церковной моды), с похоронными слезами на глазах.
Радость? Восторг? Энтузиазм? Хорошее, богатое теологическое слово: французское enthousiasme или позднелатинское enthusiasmus восходит к греческому enthousiasmos, a то, в свою очередь, к понятию etheos, что означает «охваченный богом, воодушевленный». Вся эта мощь, ощущение божественного обладания, столь же яркое, как и простая плотская любовь, достижение кульминационной точки, куда более сильное, чем банальный оргазм… Лео, конечно же, заранее предупредили: остерегайся эмоций, сказал его духовный наставник, эмоции несут в себе лишь боль и обман.
— Почему ты плачешь? — спросил он у матери после церемонии. — Разве этот миг не должен быть счастливым?
— О Лео, что покинул меня, я плачу, — ответила она. Библейская формулировка позволила отнести эту фразу к лучшим из высказываний, когда-либо произнесенных ею.
Церковь Сестер Милосердной Девы Марии, необычайно чистая и простая церковь посреди города, изобилующего изысками в стиле барокко, церковь, закрепленная за приходом, который, казалось, готов был положить жизнь ради борьбы с современным миром, с силой денег и силой тьмы. По ночам сестры кормили супом и прятали в кельях нелегальных иммигрантов: албанцев, марокканцев, курдов, — а днем несли дежурство и молились. Субботними же вечерами они признавались в мелких грешках и сомнениях в тесных стенах исповедальни, где их выслушивал Лео Ньюман. Это была устаревшая пасторская обязанность, которую он исполнял будто бы ради того, чтобы напомнить самому себе о чем-то полузабытом среди книг и рукописей: об истинной сути всего этого, о любви к ближнему своему, что призвана укрепить веру человека. Целую неделю он с дотошностью патологоанатома анализировал слова, пришедшие из далекого прошлого, написанные еще по ту сторону водораздела, которым послужили Еврейская война и разрушение священного города Иерусалима; в субботу же вечером он старался обо всем забыть, шел в женский монастырь, надевал епитрахиль и садился в голой зарешеченной комнатке, где выслушивал их пустячные исповеди. На следующий день, получив отпущение грехов своих, они сбрасывали одеяния прямых обязанностей и, облачившись уже в будничные привычки, оккупировали, точно стая чаек, клирос тринадцатого века, пока Лео служил обедню.
В церкви всегда находилось несколько посторонних: случайные туристы, проходившие мимо и зачарованные идеальной — соловьиной — чистотой монашеских голосов; несколько набожных женщин, живущих неподалеку; пара бродяг; цыганка-побирушка. Однажды среди них оказалась и Мэделин Брюэр.
Она сидела в последнем ряду, в тени галереи, на которой располагался орган. Ее зеленая куртка ярким пятном выделялась среди окружавшего ее полумрака; выражение ее лица было невозможно различить. Она, не двигаясь с места, выслушала проповедь, которая была посвящена Посланию святого Павла к галатам, являющемуся свидетельством первой церковной междоусобицы. И на самом пике мессы — воззвании к Агнцу Божьему, что явился, дабы искупить грехи всего мира, — в тот самый момент, когда голоса сестер покинули клирос, взмыв к небесам в гимне причащения, она встала со скамьи и присоединилась к очереди желающих причаститься.