— Ты притронулась ко мне, — внезапно говорит он. — Когда я был болен и ты меня навещала, ты притронулась ко мне.
Она замирает, неподвижная, точно пойманная птица; единственное движение, которое она себе позволяет, — колыхание груди на вдохе. Дыхание ее сдавлено паническим страхом.
— Я омывала тебя. У тебя была лихорадка. Я делала лишь то, что сделала бы медсестра.
— Ты притронулась ко мне. Том.
Она молчит. Она не отрицает.
— Ты притронулась ко мне, — повторяет он и прижимает ее к себе так сильно, что она вскрикивает.
— Прошу тебя! — Она использует английское «please». Повторяет это слово, но по интонации нельзя понять, искренна ли ее мольба, действительно ли она хочет оттолкнуть его или заклинает продолжать. — Прошу тебя, Чекко. Пожалуйста. — Неужели она и впрямь отодвигает лицо, избегая его губ? Или просто позволяет ему исследовать ее щеки, линию челюсти, шею, локоны у висков, глаза? Ситуация допускает двоякое толкование. — Пожалуйста, — вновь молит она. Сопротивляется ли она, когда он задирает ей юбку, стягивает шелковые чулки и бесстыжие белые подвязки? — Пожалуйста… — опять произносит она. Но руки ее не способны его оттолкнуть, если даже и пытаются. Он стискивает ее, сжимает ее ягодицы руками, припирает к стене, игнорируя вялый протестующий шепот, сдавливает бедра, пока она якобы отбивается от него… Поначалу акт исполнен атлетической грации, которую можно наблюдать у пары танцоров, исполняющих сложный, напряженный современный танец, но под конец зрелище становится весьма смехотворным: его штаны спущены до лодыжек, ее юбка задрана до талии, ее ноги обхватывают его бедра, а трусики разорваны. Все начиналось с волнообразных, изящных движений, с драматического напряжения, а закончилось криками, мычанием и безобразной борьбой двух тел. Гретхен постоянно взывает к своему Богу, и воззвания ее барабанной дробью разносятся по тесному пространству зимнего сада: «О Боже, о Боже, о Боже!» — звук уходит в никуда, поглощенный древней кирпичной кладкой.
Интересно, как часто это случалось здесь, в этих комнатах и коридорах? Сколько здесь было нанесено ударов, сколько прозвучало выкриков, сколько страсти вырвалось наружу?
Кончив, он медленно опускает ее, словно она стала для него непосильной ношей. Она отворачивается, чтобы их взгляды не пересеклись, и тихонько плачет в кружевной платочек, рассеянно натягивая одежду и пытаясь привести себя в порядок.
— Что мы наделали, Чекко? — шепчет она, и употребление множественного числа логично для них обоих. Мы. — О Боже, что же мы наделали?…
Если она надеется услышать утешительный ответ, то напрасно.
— Мы оба хотели этого, вот и все.
— А если кто-то нас видел?
Он, улыбнувшись, касается ее щеки.
— Тут никого нет. Для посетителей вход закрыт. Дворец Цезарей принадлежит только нам.
Неодобрительно качая головой, она приглаживает волосы, отчего короткий рукав платья задирается, позволяя ему увидеть кудряшки в ее подмышечной впадине.
— И что теперь будет?…
Герр Хюбер и его жена сидят в кабинете друг напротив друга. Герр Хюбер — сильный мужчина. Он, похоже, обладает властью над своей супругой, которую сейчас от него отделяет лишь ковер. Это персидский шелковый ковер, на нем вытканы экзотические волнистые узоры, в которых можно разглядеть нечто чувственное и органичное: скорченные конечности и сплетения сухожилий. Лицо, на самом деле лицом не являющееся, смотрит сквозь листву, точно Бахус в саду.
— Где ты была? — резко спрашивает герр Хюбер. Голоса он не повышает. Его голос холоден и остр, как нож. — Куда ты ездила с этим… учителем!
«Альфа-ромео» стоит снаружи, у парадного входа в ослу. Хозяина нигде не видно.
— Франческо возил меня на Палатинский холм. Мы осматривали императорские дворцы.
— Его работа — возить в подобные места Лео, а не тебя.
— Не вижу причин, почему он не может возить туда нас обоих.
— Потому что ты не должна появляться на людях с посторонним мужчиной!
— Я появляюсь на улицах с кем хочу.
— Ты ведешь себя, как маленькая глупая девочка, которая потеряла голову от обычного жиголо.
— Что? — На ее лице аршинными буквами написано возмущение. Как может этот мужчина, который старше ее на двенадцать лет, быть таким бесчувственным, таким нахальным? — Как ты смеешь ставить под сомнение мою честь?. — О, хороший ответ. Красноречивый, чуть архаичный, дабы напомнить о временах прекрасных дам, рыцарей и поединков. Тем паче с подобающим выражением лица: глаза вытаращены от негодования, лицо исполнено возмущения и яростно пылает. Ее губы, на которых нередко играет милейшая улыбка, губы, которые так часто произносят слова восхищения и нежности, кривятся от злобы, как будто их вырезали внизу лица тупым инструментом. — Ради всего святого, в чем ты меня обвиняешь?!