Мы сидим на валунах, греясь на тихом солнышке... официально я с Гуней, а сердцем... сердце, молчи! И вот приходит, весь в веснушках и цыпках, пастушок Ваня, словно бы сбежавший с картины Нестерова, и смотрит на нас своим ясным и пустым взором. Митя накануне уговорил его — за две банки тушенки.
— Здрасте! — робко произносит пастушок, потирая одной босой ногой другую.
Гуня презрительно оглядывает пастушка, потом, устало вздыхая, смотрит на Митю. Господи — даже мелочи нельзя поручить? Неужели же нельзя было сделать это умней! Гуня, видимо, представлял себе обветренного, сурового, крепкого человека в комбинезоне, стетсоновской широкой шляпе и с трубкой во рту... а тут — какой-то сопливый недомерок ведет такую экспедицию. Гуня всегда капризно добивался, чтобы все соответствовало его представлениям, и иного не терпел.
Однако надо было вставать и следовать за пастушком. Глухая дорога все чаще перегораживалась упавшими соснами — с засохшими острыми сучьями во все стороны, они напоминали скорее машины для колесования — перебираться через них было трудно и опасно: пики впивались в самые нежные места. Гуня брезгливо морщился: «Неужели нельзя было это как-то убрать?»
К закату солнца мы вылезли из бурелома на сравнительно чистое место, заросшее, правда, лиловым иван-чаем. Никаких особых аномалий, в том числе и зловеще молчащих птиц, не наблюдается: птицы, не ведая о наших замыслах, бойко разноголосо чирикают. На лице Гуни — обида: снова недобросовестные, неумные люди загубили очередной его светлый замысел! Митя вздыхает — не он это затевал, но он-то как раз не может допустить, чтоб все заканчивалось злобой и унынием. Яркие головки иван-чая уходят куда-то вниз — Митя, несмотря на усталость, спускается туда. Узкая, быстрая, темно-коричневая речка.
— О! Речка! — восклицает Митя: должен ведь быть хоть какой-то результат, и он решает его изобразить!
Он как бы радостно раздевается, раскидывая одежду, и с размаху кидается в стремительную темную воду, неизвестно что таящую в своей глубине.
— Ф-фу! Отлично!
Он выныривает, снесенный течением, с расцарапанной грудью, но, слава богу, живой. Бодро выскакивает на берег, носится, согреваясь, и его моментально облепляют крупные, с металлическим отливом слепни, особенно густая полоса их уселась на царапине.
— Шикарно! — как ни в чем не бывало говорит Митя, одеваясь. Отличная прогулка, и вообще все хорошо! Вся моральная ответственность за нелепую эту экспедицию, придуманную Гуней, полностью перешла на Митю. Он должен наполнить счастьем весь этот абсурд. И он наполняет.
За это я его и люблю.
Но только теперь — внезапно, как во сне, оказавшись у него дома, я могу этого не скрывать... Наш первый поцелуй был не самым безмятежным: тут же раздался грохот в стену.
— Петрович! Отстегни пятерочку! А то в гости приду! — донесся к нам глухой голос.
Митя, вставая, пробормотал:
— Сосед... он, вообще, неплохой мужик!
Мы вышли в столовую. Полупустая бутылка сияла на столе.
Митины родители, умиленно улыбаясь, спали сидя, склонив друг к другу седенькие головки.
Мы с Митей долго шатались под дождем (или снегом?) среди патриархальных облупленных домиков петербургской Коломны, но холод и мразь окружающей жизни никак не охладили нас — наоборот, становилось все ясней, что мы не расстанемся. Когда мы снова оказались возле его дома, я, в последней надежде соблюсти приличия, ухватилась за фонарь.
— Подожди, — проговорила я жалобно. — Не так сразу!.. Может быть, существует какой-нибудь ночной музей?
— Есть! У меня дома! — неумолимо произнес Митя.
Некоторая борьба развернулась еще на лестнице.
— Мы греемся... или мы что?
— Мы что, — страстно промычал Митя.
К Марту я испуганно продолжала приходить и, когда он желал этого, позволяла ему провожать себя — но до Гуниного, прежнего дома — и, постояв с колотящимся сердцем на лестнице, летела сюда.
— Может, все же надо тебе... мужу позвонить? — однажды вздохнул Митя.
— Уже! — бодро ответила я. — Вещички-то мои тута — гляди!
— Как-то все больно динамично. — Митя озадаченно-счастливо чесал в затылке.
Однажды я выскочила из подворотни дома, нырнула в образовавшееся рядом такси — и захрипела: сзади мне накинули на горло жгут. Задыхаясь, я косилась в зеркальце: он?.. Он, родимый! Дыхание почти прервалось, но жгут никак не слабел. Обычно мы останавливаемся с ним на самой грани отключки, но я не знала, докуда он пойдет сейчас... Сердится за мою «измену»? Выгнувшись, как только могла, встав ногами на сиденье и светя коленями, как фарами (водитель меланхолично рулил), я достала сзади возбужденно распахнутый рот, забегала пальчиками по мокрому языку.