Выбрать главу

Круглолицый ширококостный прапорщик – мясная порода, похожая сразу на все роли Михаила Пореченкова, – выходит из арки, кладет большую мохнатую лапу на дуло ближайшего к нему автомата и опускает его долу. Лыбится во весь щербатый рот. Смачно так лыбится, по-отечески. Добрая, одиозная и непонятная миру русская душа, объект терзаний всех классиков от Радищева до Сорокина. Бррр-р.

– Ты как так, браток?

– Я журналист, товарищ прапорщик. Попал сюда до взрыва, тестировали машину. Отбился от коллег – как рвануло, так они сели в тачку и умотали, а я ссал во дворе, меня забыли. Непривычные.

Имперская патриотическая харя батяни-комбата расплывается в еще более отеческой улыбке, по которой одновременно хочется и всплакнуть, и двинуть кувалдой.

– Воевал?

– Воевал.

– С нас пузырь, брат. От самого метро гнались за этим пидором. Прыткий, как, сука, ящерица. Подворотнями уходил. – Прапор тычет дулом в лицо убиенного таджика, затем теребит щеку мертвеца казенным десантным ботинком. На смуглой коже остается отчетливый след протектора – классическая «елочка». Прапор сплевывает на труп, достает сигареты «Camel» и зажигалку, закуривает.

В течение последующих пяти минут я раскрываю перекуривающей братве подробности тест-драйвов новых тачек, а также, что вызывает в них гораздо больший интерес, подробности тестов девушек для съемок ню в журнале «Гедонист». Взамен узнаю детали нападения на отряд, возглавляемый батяней. Они тривиальны: куда-то шли, выполняли какой-то приказ, были обстреляны мирными жителями. Последним на сей раз повезло куда меньше, чем давешним тинэйджерам в Dolce&Gabbana: завалили всех, мой таджик был последним; в то время как в отряде прапора двое получили легкие ранения, только и всего. Их сейчас увезут «в город», ждем скорую.

– Мне не надо пузыря, – прошу в финале, – тем паче что халяльной водки здесь все равно нет. Мне надо тоже «в город», чтоб по-быстрому и без вопросов. Организуешь, товарищ прапорщик?

– А то, – склабится тот.

Через десять минут я проношусь через Большой каменный мост в санитарном автомобиле в обществе двух дуболомов-подранков. Одному задело по касательной руку, у другого более сложное ранение – прошило навылет икроножную мышцу, хотя кость осталась нетронутой. Склиф, куда нас везут, в двух шагах от подземной стоянки с моей «Ягой». Спасибо, дружище.

Вот только бы еще разгадать мне твой очередной ребус.

Но ничего, я справлюсь. Я докажу, что достоин.

…полной темноте и думал: «Да как это могло быть?» Нет, я не о том, что случилось, в конце концов, что тут удивительного. Последней войне хватило двух дней, чтобы снести к чертовой матери все то, что вроде как считалось человечностью, почти по всей планете. Двух дней – почти во всем мире. А что такое Москва? Это просто один большой город из множества больших городов. И там, сверху, прямо под красными звездами и зеленой черепицей, сидят люди, помешанные на контроле. Они твердо уверены в себе, в том, что их сцепка с трассой идеальна, на этом и строится вся внутренняя политика СССР. Так что когда происходит что-то экстраординарное, они начинают махать руками с трибун, брызгать слюной, обвинять внешнего врага (ну не себя же!), кричать, стрелять, убивать, переносить границы и проводить ребрендинги. Никто не объяснил им, что надо было просто повернуть руль в сторону заноса. То есть пытались, наверное, но эти парни никогда и никого не слушают. Политика – это реэволюционный фактор, который каким-то образом стремительно возвращает политического деятеля к моду обезьяны. Той самой, которая никого не слушает, никого не замечает и ни с кем не намерена считаться. Это настолько очевидно, настолько ясно, что я всегда говорил и буду говорить: в политику идут только и исключительно плохие люди. Плохие, нечистые на руку, злые. Они настолько плохи, что перспектива стать политиком-обезьяной их не смущает. Они просто

не смогут стать еще хуже, потеряв человеческий облик, они уже это сделали, так что и терять им, по сути, нечего. Никогда не доверяйте политику, никогда не поворачивайтесь к политику спиной, никогда не вверяйте ему свою жизнь. И никогда не расслабляйтесь рядом с политиком, потому что де факто рядом с вами злая обезьяна, животное, для которого не существует понятий морали, добра и чести. Так что произошедшее в муслимовской локалке тем утром – страшное, но не неожиданное действо. Обезьяны забыли повернуть руль в сторону заноса, ввели войска и начали убивать людей. Было ли это необходимым? Нет. Но по-другому они не умеют.

И про Азимута я не думал там, в темноте. Мои мысли то и дело возвращались к нему, но я упрямо разворачивал их и мысленно жал на газ. Это было непросто, потому что у меня болела голова. Вся остальная боль перешла в странное, слегка раздражающее гудение, негативную вибрацию на грани боли и озноба. Но то, что творилось в голове, было… Как будто прямо в центре мозга вырос изначально гнилой зуб с обнаженным нервом, и кто-то с равной периодичностью капал на него ледяную воду. Каждый приступ боли заставлял меня вздрагивать, скрипеть зубами и мычать.

И все же я не думал об Азимуте. Я думал о нем до бомбоубежища, я думал о нем после бомбоубежища, но в бомбоубежище я о нем не думал. Не знаю почему. Наверное, мне просто нужно было освободить ненадолго голову от смеющегося призрака мессии и стать ненадолго самим собой, просто чуваком, который от страха заполз в мокрый мрак.

Нет, я думал о том, как же это вышло, что я с ходу, ни секунды не сомневаясь, поверил в абсолютную реальность войны. В то, что мир был всего лишь продолжительным сном, даже и не особенно прекрасным на деле. Как так вышло, что давно забытый мною страх оказался ближе и надежнее, чем все то, что я вспоминал, по крупицам восстанавливал, тщательно выстраивал заново после войны? Почему все это оказалось таким хрупким и ненадежным, что рассыпалось в мгновения? Может быть, потому, что все лучшее оказалось всего лишь иллюзией, бинтами, наложенными на точки дискомфорта. А этих точек слишком много после войны, а значит, и бинтов до хрена. Да мы все превратились в мумий, обернутых с ног до головы показной толерантностью, человеколюбием, моральными нормами и прочим общечеловеческим скарбом. Только бинты с самого начала были гнилыми и рассыпались, стоило нам упасть на карачки и немного побегать на четвереньках под горящими БТРами.

Когда приехал Марат, я окончательно замерз, смирился с гнилым зубом в мозге и набрался такого нездорового цинизма, что вроде бы меня уже было ничем не удивить. Я поднялся наверх, открыл дверь и увидел машину цвета старых костей. И… вдоль всего правого борта шли пулевые отверстия. Ровно, как перфорация. Кто-то всадил пол-обоймы в машину Марата. От живота.

А сам Марат стоял с серым лицом, и по его глазам я понял: парень только что побывал в аду. Но вот что я вам скажу. Он побывал в аду, но когда я попросил его приехать – он сел в простреленную машину и поехал. Вот так просто, понимаете? Просто сел и поехал…

Он сказал, что я хреново выгляжу. А я ответил ему, да ладно, что так уж получилось, и, кажется, меня стошнило прямо себе на грудь, а я даже не помню, как это произошло. А потом я валялся на мокром бетоне, и поэтому несло от меня по полной программе. Марат дал мне сигарету. И мы, знаете… Мы стояли и курили. Было тихо, как будто мир упаковали в большой черный мешок для трупа и застегнули молнию. У меня болела голова, но в этой тишине боль можно было терпеть.

Потом мы сели на машину и поехали. У Марата был спецпропуск инженера, а у меня ксива на проживание в ЗСТ. Так что мы просто поехали на КПП, тот, что на Третьем Транспортном, перед мостом через реку.

И на всех тротуарах лежали мертвые. Рядами. Такими же ровными, как прострелы на борту машины Марата. Их очень аккуратно уложили, всех ногами к дороге, головами к домам. Их даже чем-то накрыли, каким-то брезентом. Но ноги все равно торчали...

Марат не смотрел на них, только прямо перед собой, на дорогу. И лишь у самого КПП он повернулся ко мне и спросил: