С первой же тяги меня накрывает так, как не накрывало уже давно. Я расслабляюсь. Перестаю быть мятущимся недоапостолом на вражеской территории, сидящим на корточках перед помоечным авторитетом. Я как будто больше не горе-отец, тщащийся обменять сына на служение, которое называет свободой; не жертва ошибочного выбора, рефлексирующая по молодости, изменяющая жене и сильно пьющая. Я просто парень, раскачивающий качели со смеющимся мальчишкой. Счастливый, наверное, пусть даже и не догадывающийся об этом. Невидимая часть иконы, которая осталась за кадром.
Я словно бы снова попадаю в тот день. Он проплывает перед глазами, как старая кинохроника, – только я не снаружи кадра, я внутри. Нет ни сорока градусов ночью, ни торфяников, ни запаха тлена; нет даже и самого Зомбаланда – как будто я стал наконец нормальным советским гражданином и борюсь с неприятными явлениями путем отрицания их существования. Есть только качели, восторг Стаса и легкий августовский ветерок. Он настолько реален, что я даже ощущаю его на липком от жары лице, он шелестит под взмокшей майкой, вселяя надежду.
Как и тогда, я слышу скрип несмазанных качелей и повизгивания Стаса – человека, находящегося на самом пике блаженства. Ожившие звуки из прошлого заглушают примитивные дискотечные барабаны, отодвигают их на дальний план… ооо, черт, а ведь я уже стал забывать, как они скрипели, те качели.
В то время Вера никогда не разрешала нам раскачиваться так сильно – мальчику только три, он не понимает, как важно держаться за поручни, может ослабить хватку и упасть; она падала с качелей, как раз тоже в три года, она знает, что это такое и как плачевно иногда заканчивается. Но в тот раз она ушла за мороженным, ларек недалеко, пару минут туда, минута у окошка, пару минут обратно. У нас всего триста секунд, чтобы осуществить заговор мужской коалиции, один из наших первых с ним заговоров. Идея, конечно, моя – Стас еще слишком маленький, чтобы задумывать заговоры; я подмигиваю ему так, как и должны подмигивать друг другу заговорщики, я спрашиваю, умеет ли он хранить тайны. Он, конечно, умеет; я предлагаю затаить от мамы секрет, раскачаться вовсю, так, как она не разрешает, и потом ей не рассказывать. Потому что мы мужики, объясняю я, а мама женщина. Женщины всегда излишне пугливы во всем, что касается мужчин. Им кажется, что нам, например, так же страшно качаться на качелях, как им. Но нам ведь не страшно, правда, сынок? Нам не страшно, потому что мы – сильный пол. И мы имеем, честно-честно, имеем право на такие вот маленькие секреты: совершать всякие рисковые вещи и не говорить о них женщинам. Стас спрашивает, что такое «лисковые», а я уже раскачиваю его сильно, как большого мальчишку, я говорю: смотри, сейчас узнаешь.
Палый делает свою тягу и глотает дым так, как будто собирается заполнить им не легкие, а желудок, а затем тут же переварить и выпустить через задний проход на потеху публике. Протягивает косяк мне. Приказывает:
– Кури еще.
На грязных – а может, они просто смуглые – костяшках я вижу расплывшиеся буквы PAOLO. Древний портак, набитый иголкой еще при первой, наверное, ходке, на малолетке. В слове PAOLO пять букв, поэтому вторую О пришлось перенести на костяшку большого пальца. Она отстоит от других дальше всех.
– Спасибо, отец. Мне хватит.
Я действительно больше не хочу. Не знаю, откуда ему доставляют дудки – из Амстердама или прямиком из Чуйской долины, с которой он явно связан происхождением, – но этот стафф однозначно для более продвинутых травокуров, нежели я. Мне так хорошо, я в беззаботном прошлом – простом человеческом счастье, по ошибке именуемом бытовухой.
Там, в этом счастье-бытовухе, мы, конечно, забываем о времени – мне так приятно слышать восторг Стаса, что остальное не имеет значения. Я слишком часто езжу в командировки; бывает также, что ненормированный и пьяный рабочий день неделями затягивается до полуночи, и я слышу восторг своего ребенка намного реже других отцов. Останавливаю прекрасные мгновения при помощи мобильного телефона; но нет, качели замедлились, надо толкнуть еще пару раз, раскачать, и только потом опять снимать. Скоро появится Вера, и кто еще знает, когда в следующий раз ему позволят покататься по-настоящему, а не вполсилы, как маленькому… Толкнуть, раскачать. Толкнуть, раскачать.
– Неприкуренный, что ли? – поднимает одну сросшуюся бровь Палый, ну или Паоло, я не знаю, какая из кличек правильная.
– Неприкуренный, – отрицательно мотаю головой.
– Русский, сразу видно, – назидательно произносит царек. – Русские не умеют курить. Они любят пить.
Вера издалека похожа на человека, увидевшего НЛО, хотя видит она всего лишь сына, подлетающего в воздух чуть выше чем на пару метров. Из ее рук выпадает один из трех стаканчиков мороженного. Разумеется, это был мой стаканчик, ну а чей же еще. Я легонько придерживаю качели, притормаживая и сокращая амплитуду, прижимаю палец к губам и делаю шутовское лицо школьника, застуканного с сигаретой. Стас копирует гримасу – так, как дети копируют выражения лиц родителей, машинально и не ведая как, у них всегда получается. «Упс! Залет!» – говорю вполголоса. Он смеется и опять копирует: «Упс! Заёт!»
Мимо пробегают дети, чинно проплывают мамаши с колясками, проходят подростки, стуча по асфальту баскетбольным мячом. Обычное воскресенье обычного спального района христианской локалки, август, год две тысячи седьмой от Рождества Христова, четвертый от рождения Стаса и седьмой со смерти Азимовича… мнимой смерти Азимовича. Воздух +25, ветра нет, два часа дня. Мама с мороженным журит и отчитывает папу и сына, читает нотации, грозит им пальчиком. Но – не всерьез.
Одно из последних таких вот воскресений.
Один из последних часов, когда можно было жить долго и счастливо, не париться, жевать попкорн и умереть в один день.
Теперь – нельзя. Уже давно нельзя. А тут вот вот нежданно-негаданно выпало вновь попасть туда на экскурсию. Не в тот день, конечно. Но – в те ощущения, в ту шкуру. В реку, в которую вдруг стало можно войти дважды, пусть и при помощи легких наркотиков… Мне и впрямь нужна была такая пауза. Хорошие дудки.
– Русские, хозяева империи, – продолжает между тем пахан, обводя рукой панораму Зомбаланда и как бы приглашая обозреть все, что скрыто теменью. – Посмотри. Нравится тебе империя?
Чертов царек. Обламывает кайф, возвращает в свою мертвечину... Решаю не врать, я все-таки не на званом вечере с рекламодателями.
– Нет, – отвечаю честно. – Не нравится.
– А почему не нравится? Четвертый интернационал, все как вы хотели. Знаешь, сколько здесь проживает народов? Сто восемьдесят. И все говорят по-русски, приколи?
– Здесь – это в России?
– Здесь – это вокруг этого дома. В радиусе трех километров, приколи?
Странно, что вокруг этого дома есть три километра, на которых кто-то живет. Странно, что вокруг него вообще что-то есть. Отсюда, изнутри, из сгустка темного тумана, кажется, что этот похожий на выблеванный кисель мир замкнут и ограничен пределами нескольких шагов. Как планета Маленького принца, только пропущенная сквозь чудовищный фильтр деградации и извращения. Здесь нельзя наблюдать закат солнца сорок четыре раза в день, зато можно наблюдать вселенский круговорот грязи, дерьма и чернухи – хоть сорок четыре, хоть сто сорок четыре раза, круглосуточно.
– Я не считаю, что это главное – кто на каком языке говорит, – изрекаю, подумав.
– О! – вскидывает палец царь-зомби и с ухмылкой смотрит на троицу из «Приоры», транспортировавшую нас в его владения и сейчас стоящую в отдалении, вполголоса обмениваясь односложными репликами и переминаясь с ноги на ногу. – Он так не считает. Вы слышали? Хашимджан, кого ты мне привел, а? Ты привел русского, которому плевать, что все говорят на его языке! Это не настоящий русский, да?
Мы идем домой, мороженное смешно стекает у Стаса по подбородку. Синяя футболка с тираннозавром рексом и слоганом «Dinosauruses never die» заляпана потеками сладкого молока с шоколадом так, что тирекс похож на новогоднюю елку; надо будет стирать. Я пытаюсь объяснить Вере, что не стоило покупать эскимо, если нет возможности тут же положить его в морозильник, что как-никак лето и все такое. Она возражает, что летом все едят эскимо. Что если бы мороженное всегда лежало в морозильнике, его пришлось бы есть тоже забравшись в морозильник, и если летом нельзя есть эскимо, то когда можно? Мне нечем крыть, я не нахожусь, что ответить, обнимаю ее за талию, прижимаюсь щекой к ее волосам, мы идем и смеемся. Стас, убежавший с самокатом вперед, разворачивается, возвращается к нам и рассказывает, что в процессе катания на качелях ему дуло в живот. Боже мой! я даже не подозревал, что помню тот день в таких подробностях.