Выбрать главу

– Давай сюда! – кричит он откуда-то снаружи. Оттуда, где воздух пахнет карамелью и кругом белое небо. Не синее и не серое, а именно белое. Я вижу его в прямоугольник дверного проема. Последние ступеньки, несколько шагов навстречу прямоугольнику – и я наверху.

Здесь очень хорошо, легко и галлюциногенно. Уверен, именно так Джон Леннон представлял себе небо в алмазах – хотя никаких алмазов в этом небе нет, конечно же, во всяком случае, в прямом смысле слова. Для полного сходства со стандартным кинематографическим изображением рая не хватает только пары белых голубей, символом благости вспорхнувших из-под ног героя и растворившихся в столь же белой бесконечности, давая зрителю надежду на лучшее. Но Азимович никогда не опустился бы до такой пошлости.

Я иду на голос параллельно краю арки, не очень-то спеша, и даже, наоборот, немного оттягивая удовольствие встречи. Любуюсь через частокол ограды диковинно неодушевленной, девственно неподвижной Пляс д’Этуаль. Ни один из когда-либо живших французов не видел ее без людей и машин. А я вот вижу, представьте себе. Пляс д’Этуаль тоже вся какая-то белая, и Триумфальная арка белая, и все пять улиц-лучей, включая Шамс Элизе, тоже ненатурально выбеленные. Так выглядят в фотошопе фотографии, если контрастность убавляешь до минимума, близкого к ЧБ, но не убивая цвета окончательно.

Он сидит на том же самом краю, на котором когда-то танцевал брейк-данс. Ноги по привычке свесил вниз, конечно же. Сколько раз я во времена оны видел эти ноги свисающими с крыш новоарбатских многоэтажек, сталинских домов и строек тогда еще лишь зарождающегося московского Сити…

Сначала мне кажется, что над его головой нимб, но он всего лишь пускает табачные кольца. И мне – уже в который раз за сегодняшний день – вдруг невообразимо хочется курить.

– Салют, неудачник! – приветствует он, выпуская дым того же цвета, что и небо. – Присаживайся!

Он хлопает ладонью по железному столбу решетки; железо звучит неожиданно гулко, как трубы Иерихона – так, словно внутри вдруг стало полым. Впрочем, я тут же понимаю, что так кажется на фоне абсолютной тишины: все, что над и под нами, настолько же беззвучно, насколько и недвижно.

– А копы не спакуют, как в прошлый раз? – пытаюсь пошутить, но сам уже лезу через заграждение. Лезть крайне неудобно, ведь ушлые французы додумались сделать решетку из одних вертикальных прутьев, без перил. Идеальный расчет на самом деле. Пока самоубийца будет осваивать на этих прутьях азы шестовой акробатики, его либо успеют оттащить жандармы, либо он устанет и передумает.

– Не спакуют, – затягивается Азимович. – Я их временно стер – как, впрочем, и всех остальных. Так что бояться тебе нечего. Здесь даже есть второй карниз, нескольими метрами ниже. Если что, упадешь не вниз, а на него. Сломаешься, но не убьешься. Проверено. Тут недавно падал один, в апреле. Баскский сепаратист. Хотел какой-то плакат на арку повесить и сорвался. Стоял там же, где сейчас ты.

Даже и не знаю, как себя вести. Обнять его, хлопнуть по плечу? Буду похож на провинциального простака, случайно узревшего в своем сельпо поп-звезду и попросившего сфоткаться мобилкой на память. Начну соблюдать дистанцию – буду еще большим идиотом… Сажусь рядом и толкаю его плечом – лучшего придумать не успеваю.

– Как это – стер? – спрашиваю.

– Да как ластиком, – объясняет он. – Решил, что без них будет торжественнее. Но это временно, так что ты не парься. Во время съемок этого мультфильма ни один кролик не пострадает.

– Я уж и забыл эту фишку. Это ведь прикол старого MTV, верно?

– А то. В девяносто девятом MTV было охуенным, помнишь?

– Кто бы спорил. Тогда еще не скурвились. Крутили «Лимп Бизкит», Фэтбой Слима и «ЭрХаЧеПе». Даже Бритни Спирс была прикольной. Еще не походила на Аллу Пугачеву.

Азимович наклоняется вперед, надувает щеки и с силой выплевывает пожеванный салатовый бабл-гам. Жвачка делает в воздухе невысокую дугу и падает в белесый Париж, добавляя ему каплю цвета.

– Вот знаешь, я никогда не понимал твоих музыкальных вкусов, – вздыхает он. – Буду откровенен: я не то что не понимал, нет – я всегда считал, что у тебя очень кондовые, хуевые музыкальные вкусы. Вот скажи, например, ну какой такой на хер «Лимп Бизкит»? Как вообще можно произносить это имя собственное в приличном обществе?

Я вдруг осознаю, что Азимович не прежний. Он выглядит не так, как выглядел двенадцать лет назад на той же Арк де Триумф, а так, как сегодня утром на фото в МК. То есть, как немолодой уже, слегка потасканный жизнью и, прости Господи, стабильно употребляющиймужчина… Хотя нет, это было уже вчерашнее утро. Просто у меня сутки по твоей милости немного растянулись, друг, прости. Неважно.

Главное, замечаю я с удивлением, другое. Когда он с такой внешностью говорит так, одно с другим не диссонирует, как должно бы. В любой иной ситуации тридцатипятилетний подточенный жизнью мужик, балаболящий в подростковом стиле о музыкальных вкусах, выглядел бы юродивым. Этот – не выглядит.

– Я не произносил это имя собственное вслух уже много лет, – говорю, ничуть не слукавив. – Знаешь, я вообще уже давно не говорил ни с кем о музыке.

– Я помню. Ты выбрал другой путь, – причмокивает он, болтая ногами над Площадью Звезды, как Карлсон на своей крыше, и переводя взгляд вдаль, на башни Дефанса, как будто они как-то связаны с тем путем, который я выбрал. Впрочем, если рассматривать их как символ европейской карьерной целеустремленности, то так оно и есть.

– Да, так вышло, – соглашаюсь, потому что глупо не соглашаться. – Я ведь, в отличие от некоторых, всего лишь человек.

– Дружище, ну что ты. Конечно. Ну кто из людей поступил бы иначе?

– Твои парни поступили иначе.

Он запрокидывает голову вверх и кривит рот в белое небо, как будто я его и вправду повеселил.

– Мои парни? – усмехается он, прыская дымом. – Я тебя умоляю. Мои парни просто оказались в нужное время в нужном месте. Не хочу тебя обидеть, но в мире много хороших музыкантов. Я их нашел почти случайно, а потом сразу же все началось. Им тупо не хватило времени поступить как ты. Никто не слезет с курицы, которая несет золотые яйца. Так что не равняй их с собой. У тебя были совсем другие, на хрен, условия.

– Но мне оставалось всего несколько месяцев. Всего несколько сраных месяцев, друг. Не так уж сложно верить во что-то всего каких-то несколько, мать твою, месяцев. Мне не нужно было годами играть в говноклубах для десяти человек, не нужно было биться лбом в двери радиостанций, крутящих шансон и ар-эн-би. Я не был уставшим и разочарованным. Мне было двадцать два, а не сорок. Всего лишь, блин, двадцать два. А я повел себя как охрененно взрослый. Как убийственно, безвозвратно и абсолютно безнадежно, сука, взрослый.

– Хочешь сигарету?

– Хочу, но не буду. Из принципа. Я бросил два года назад. Не суть. Я о том, что… Знаешь, с тех пор не было ни дня…

– Знаю.

– Ну да. Тебе полагается. Я мог бы догадаться.

Странное чувство – разговаривать с собеседником, доподлинно знающим наперед все, что ты скажешь. Оказывается, за это время я от него отвык.

Двенадцать лет назад, когда я еще не знал, что он знает, было проще… Тогда все было проще. А вот Триумфальная арка не изменилась. Ей плевать, что больше нет страны, чей триумф она должна символизировать. Ну и правильно, в общем-то.

Азимович вдруг резко вскакивает и одним движением перемахивает обратно на смотровую площадку, точно акробат или звезда паркура.

– Давай, ложись рядом, – хлопает он меня по лопатке и плюхается на спину. – Повтыкаем вместе в волшебное небо Парижа, как в старые добрые времена. Не бойся, пидорасом я за время нашей разлуки не стал.

– В старые добрые времена небо Парижа было другим, – ностальгирую, со скрипом перелезая вслед и падая рядом. – А пидорасов ты называл, по тогдашней моде, геями.

– С геями у меня когнитивный диссонанс, друг. С одной стороны, как музыкант я вышел из клубной движухи и, обладая европейским продвинутым складом ума, ничего против них не имею. С другой – я должен радеть о продолжении вашего рода, а их культура несет диаметрально противоположный заряд. Вот хожу и не знаю, что с ними делать, как относиться. Совсем замучили бедного мессию. Ну, не пидорасы ли?