– Да и потом – у тебя бы все равно не вышло. Чудо в обмен на апостольство – это заманчиво, конечно. Но ты бы не смог расплатиться так, как подобает. Помнишь, как тебя покрутило вчера утром у постели ребенка? Так было бы всякий раз, когда я просил бы помощи. Ты бы уже не помогал мне так искренне, как мог бы двенадцать лет назад. Ты бы думал о том, как плохо от этого ему. Потому что ты – не самый плохой отец. Не лучший, но и не худший долбанный отец, брат, не отрицай этого. Ну и плюс к тому, ты бы вряд ли снова поверил во всеобщее братство. Ты убил двенадцать человек, чувак, и с этим нельзя не считаться. Ты засовывал людям в жопу ершик для туалета. Ты не стал от этого монстром – война и все такое, базару ноль, – но что-то в тебе навсегда умерло. Так что если бы мне нужны были апостолы, я набрал бы более молодую поросль. Духовных девственников, которых еще не скукожило ядом подлинного знания человечества.
Двенадцать, думаю я. Их по-прежнему двенадцать. Значит, того пассионарного таджика уделал все-таки не я.
Странно, но от осознания этого дышать вдруг становится легче. Хотя, если разобраться, что это меняет?.. А он продолжает:
– Просто делай то, что должен делать человек. Не лезь в дебри. И будь счастлив.
Вероятно, это должно значить, что меня при всех моих недостатках все же определили в рай.
Осталось задать ему только один вопрос.
Тот, о котором я вот уже больше двух лет стараюсь не думать сверх необходимого. Чтобы не сойти с ума.
Всего один, но самый главный вопрос. Вопрос о чуде.
Но задать его он мне не дает. Он перебивает, не успеваю я начать:
– Кстати, как Ника?
– Теперь ее зовут Вера. Она оставила только первую часть имени. Хотела порвать с прошлым. Видишь ли, во время войны…
– Да, знаю, знаю.
– Мы до сих пор даже не в курсе, кто.
– Отребье человечества, генетический мусор. Штрафная рота христиан объединилась со своими же собственными пленными ради мародерства. Были нужны друг другу на случай торговли заложниками или, наоборот, выклянчивания индульгенции: менялось все быстро, в город могли войти и те, и другие. Половина потом подохла в Зомбаланде, для остальных уже закупили сковородки. Фигурально выражаясь, конечно же… Но я не об этом. Я о том, как Ника справляется… как решает вопрос?
– Так же, как и я. Когда мы узнали… знаешь, только вчера вспоминал день, когда все это началось… забыл мобилу в «Ягуаре» на земле, а то показал бы тебе тот день. Ну так вот, когда нам сказали, мы решили вести себя так, как будто этого нет. Делать все возможное и все необходимое, но молчать. Никому не говорить, и даже самим себе говорить как можно реже. Не лить слезы и не пускать сопли. Иначе станем слабаками, а слабаками нам становиться нельзя... Он думает, это обычная болячка, мы стараемся, чтоб у него все было как у других. После химии, когда отросли волосы, он даже снова пошел в садик. Каждый раз уговариваю мудилу-физрука, чтоб не прогонял его с физкультуры… Вера ходит за одинокими стариками, контуженными, психами и калеками. Там у нее много свободного времени, чтобы собирать деньги… Ну, интренет там, благотворительность, фонд «Подари жизнь» и проч. Почти два лимона уже собрала, но этого мало, этого чертовски мало… а еще меньше у нас – времени. Потому что у него снова кровотечение из носа, понимаешь? Я зарабатываю нам на жизнь и тоже откладываю, что могу… Откладывал бы больше, если бы не пил и не торчал, но тогда сошел бы на хер с ума и пользы б точно никакой не принес. А так – научился отвлекаться. Могу несколько часов кряду об этом не думать. Могу нормально общаться с людьми, смеяться, гулять и трахаться. В общем, держусь, но... сам понимаешь…
Он прерывает:
– Опухоль мозга?
Конечно, он произносит это, только чтобы заткнуть мой фонтан. Диагноз, вошедший в мою жизнь как нож под лопатку через несколько дней после того, как я качал Стаса на качелях, Вера уронила мое мороженое, а он своим заляпал синюю футболку с надписью Dinosauruses Never Die… а потом я чинил самокат, а они играли в китайскую игру с храпящим человечком… а вечером у Стаса заболела голова и не проходила несколько дней…
Конечно, Азимович знает этот диагноз. Это не тот парень, к которому надо подъезжать издалека.
Я развожу руками:
– В три года, понимаешь? Всего в три года. И, знаешь, порой я не понимаю, как твой долбанный папа…
Он обнимает меня, закидывает руку через мое плечо и прикладывает все тот же обгрызенный указательный палец к моим губам, и я тотчас же замолкаю.
– Тссс! – шипит он мне отечески, как неразумному дитяте. – Не богохульствуй, а то даже я не отмажу. Папашу не тронь! Если бы у тебя было шесть миллиардов восемьсот двадцать миллионов детей, ты уследил бы за каждым?
Я отрицательно мотаю головой, стучу лбом о камень. Почему-то кажется, что он гремит африканским барабаном. Слышно ли меня внизу, на площади? Не у кого спросить.
– Знаешь, брат, я понимаю, что рай – это круто, но будь добр, позволь мне встретиться с ним там чуть позже, а? Мне нечего тебе предложить – я собирался предложить апостольство… нет, ты не думай – апостольство искреннее, чистосердечное, не такое, как ты сказал… но апостольство тебе не нужно, и что ж – тогда я просто так прошу, по блату – ну и пусть по блату. Ты не смог спасти сто восемьдесят миллионов, но ты можешь спасти одну маленькую жизнь… и тебе станет на одну стовосьмидесятимиллионную легче. Фигня, конечно, но…
– Тссс! – Он снова прикладывает мне палец к губам. – Я знаю, что искренне, брат. Знаю, что ты и в натуре считал, будто способен на большее, чем человеческое существо, когда оказался у разбитого корыта с приевшейся женой, больным ребенком и деньгами, которые сколько ни получай, а все откладываешь, и все впустую. Но я точно так же знаю, что ты – всего лишь human being, чувак. Поэтому – скажу тебе еще раз – просто делай, что должен делать человек…
– Ты поможешь мне или нет? Я не могу так больше.
И тут в мою голову начинают закрадываться подозрения. В раю люди не плачут, так ведь? В раю всем хорошо. А мне сейчас ни разу не хорошо.
Мне, черт возьми, сейчас очень и очень плохо.
– Я не имею права тебе говорить… – вполголоса отмазывается Азимович.
– Скажи только, да или нет? Не терзай!
– Пойми, мы не должны обещать…
– Да или нет, сука?
Я быстро перекатываюсь на спину, хватаю его за грудки, одним движением переворачиваю и подминаю под себя. Наваливаюсь сверху всем телом, которое всегда было тяжелее его килограммов на тридцать. Его голова и плечи теперь словно бы вдавливаются в площадку, утопают в камне, и мне даже на секунду кажется, что его можно еще раз прикончить. Но на самом деле я не могу сделать ничего, кроме как беззвучно кривить рот и капать ему на лицо соленой жижей из глаз.
– …просто делай, что должен, – улыбается он, подмятый под мои девяносто кэгэ некогда боевой, а теперь бесполезно-офисной массы. – Ты сам давеча сетовал, что слишком недолго верил, и вся твоя жизнь из-за этого пошла наперекосяк. Так вот не повторяй своих же собственных ошибок, брат, не будь дураком. Да, и главное: ты пока еще не в раю. Тебя просто на время вырубили из «макарыча» – этот глупый петушок тебя не узнал и со страху пальнул. А теперь пора возвращаться.
С этими словами он и вправду вдавливает верхнюю часть тела в пол смотровой площадки, словно это резиновый батут, и вдруг бодает меня с такой силой, как будто это я, а не он, разложен на лопатки; и тут же исчезает арка, и каменный пол, и скелет-ограждение, и весь белесый Париж со стертыми ластиком людьми, и небо с головоломкой, и конечно, он сам, – и, как мне кажется, я тоже куда-то отсюда исчезаю.
…блуждающих по коридорам, скрипящих паркетами и пружинами дверей. Но ключевое слово – «незаметный».
Знаете, сколько клопов вокруг нас? Миллионы. Миллиарды. В одежде, на полу, на тарелках, на туалетной бумаге. Они везде, шебуршат, скачут, кровь пьют. А мы их не замечаем. Почему? Потому что – незаметные.
Но почему тогда «Гелендваген»? Не какое-нибудь убогое ведро отечественного производства, а именно, мать вашу, «Гелендваген», который видно издали и который даже по очертаниям хрен перепутаешь с другим автомобилем?