Я опередил его, сказавши почти ласково, успокаивающе:
— Не волнуйтесь, можете начинать!
Он зло дернул плечами, бормотнул сквозь зубы — черт знает что! — решил, видимо, что я приставлен его стеречь, махнул разъяренно рукой и вонзил свой нож Пахану под горло.
Господи, Боже ты мой, все благий!
Увидел бы кто из миллионов людей, мечтавших о таком мгновении, когда вспорют ножом горло Великому Пахану:
— как жалко дернулась эта рыже-серая будто в густой перхоти, голова;
— услышали бы они как глухо стукнул в мертвецкой тишине затылок о камень!
Исполнение мечтаний — всегда чепуха. Они мечтали увидеть нож в горле у Всеобщего Папаши, толстую дымящуюся струю живой крови. А воткнули нож дохлому старику, и вместо крови засочилась темной струйкой густая сукровица.
От ямки под горлом до лобка нож прочертил черную борозду, и кожа расступалась с негромким треском, как ватманский лист. В разрез потрошитель засунул руки, будто влез под исподнюю рубашку и под ней лапал Пахана, сдирая с него этот последний ненужный покров.
И от этих рывков с трудом слезающей шкуры голова Пахана елозила и моталась по гладкому мрамору стола, и подпрыгивали, жили и грозились его руки. Шлепали по камню белые ладони с жирными короткими страшными пальцами.
Из-под полуприкрытых век виднелись желтые зрачки. Мне казалось, что он еще видит нас всех своими тигриными глазами, не знающими смеха и милости. Он следил за своим потрошением. Он запоминал всех.
Большой горбатый нос в дырах щербатин. Вот уж у кого черти на лице горох молотили!
Толстые жесткие усы навалились на запавший рот.
Пегие густые волосы, когда-то рыжие, потемнели к старости, потом засолились сединой, а теперь намокли от сукровицы.
С хрустом ломали щипцы грудные кости. Потрошитель вынул грудину целиком, — пугающий красный треугольный веер. Кому не жарко на дьявольской сковороде?
А в проеме — сердце, тугой плотный ком, изрубленный шрамом. Люди взывали к нему десятилетиями. К мышце, заизвесткованной склерозом.
О, какое было сердитое сердце! Оно знало одно сердоболие — инфаркт.
И все время косился я на его половой мочеиспускательный детородный член, и было мне отчего-то досадно, что он у него маленький, сморщенный, фиолетовый, как засохший финик. Глупость какая — все-таки отец народов!
А в остальном — все, как у всех людей.
Анатомы резали Пахана, пилили и строгали его, выворачивали на стол пронзительно-синие, в белых пленках кишки, багровый булыжник печени, скользили по мрамору чудовищные фасолины почек.
Господи! Вся эта кровавая мешанина дохлого мяса и старых хрустких костей еще вчера управляла миром, была его судьбой, была перстом, указующим человечеству.
Если бы хоть один владыка мира смог побывать на своем вскрытии!
А потом они принялись за голову. Собственно, из-за этого я и терпел два часа весь кошмар. Я хотел заглянуть ему в голову.
Не знаю, что ожидал я там увидеть.
Электронную машину?
Выпорхнувшую черным дымом нечистую силу?
Махоньких, меньше лилипутов, человечков — марксика, гитлерка, лениночка, — по очереди нашептывавших ему всегда безошибочные решения?
Не знаю. Не знаю.
Но ведь в этой круглой костяной коробке спрятан удивительный секрет.
Как он все это сумел? Я хочу понять.
Потрошитель-прозектор полоснул ножом ржаво-серую шевелюру от уха до уха, и сдвинувшаяся на лбу мертвеца кожа исказила это прищуренное горбоносое лицо гримасой ужасного гнева.
Все отшатнулись. Я закрыл глаза.
Еле слышный треск кожи. Стук металла по камню. Тишина. И пронзительно-едкое подвизгивание пилы.
Когда я посмотрел снова, то скальп уже был снят поперек головы, а прозектор пилил крышку черепа ослепительно бликующей никелированной ножовкой.
Пахану навернули на лицо собственную прическу.
— Готово! — сказал прозектор и ловко сковырнул с черепа верхнюю костяную пиалу. Он держал ее на вытянутых пальцах, будто сбирался из нее чай пить.
Мозг. Желтовато-серые в коричнево-красных пятнах извивистые бугры.
Здоровенный орех. Орех. Конечно, орех. Большущий усохший грецкий орех.