Мать глядела на сделанные моими руками вещи с печалью:
— Не очень ты одарен, Иешуа.
— Я стараюсь.
— Даже стараясь, безногий инвалид не перепрыгнет через стену.
Я ненавидел эту ее снисходительную вежливость. Я считал, что судьбой мне предназначено делать то, что делал мой отец. Я оставил надежду стать раввином. Конечно, я проводил долгие послеобеденные часы в молитвах и чтении, но делал это в одиночестве, когда хотел, постоянно споря с самим собой. Многие назаретяне считали меня плохим верующим: я разжигал огонь в субботу, я ухаживал за больным братишкой или больной сестричкой по субботам. Совсем одряхлевший рабби Исаак был обеспокоен моими поступками, но запрещал другим выказывать чрезмерное раздражение.
— Иешуа намного набожнее, чем кажется, дайте ему время понять то, что вы уже поняли.
Но со мной он был более строг:
— Знаешь ли ты, что людей побивали камнями за то, что ты делаешь?
— Я не делаю ничего дурного.
Я все меньше видел себя в роли раввина, поскольку питал стойкое недоверие к людям, которые считают, что обладают знанием, и к законам, которые мешают размышлять. Религия была зажата в строгие иерархические рамки, несла мертвое слово, пожертвовав духом ради буквы. В тишине, предаваясь размышлениям, я пытался отыскать истинное слово Божие.
— Когда же ты женишься, Иешуа? Погляди на Мойшу, Рама и Кеседа: у них у всех уже есть дети. А твои братья уже сделали меня бабушкой. Чего ты ждешь? — спрашивала мать.
Я ничего не ждал и даже не думал о женитьбе.
— Иешуа, поторопись с женитьбой. Пришло время образумиться и стать серьезным человеком.
«Серьезным человеком!» Она тоже верила в мое будущее женатого человека! Как и все остальные в деревне, мать вбила себе в голову, что я был женолюбом!
Назаретский обольститель… Из-за того, что меня видели часами прогуливающимся с той или другой девушкой, все решили, что у меня множество любовных связей. И должен признать, что я любил бывать в обществе женщин, а они с удовольствием общались со мной. Но мы не прятались в кустах или на чердаках, чтобы теснее прижаться друг к другу, мы разговаривали. Мы не делали ничего предосудительного. Мы разговаривали. Женщины говорят правдивее, искреннее: слетающие с их уст слова идут от сердца.
Мойша всегда усмехался, встречая меня:
— Никогда не поверю, что вы не делаете ничего этакого вместе.
— И все же поверь. Мы говорим о жизни, о наших грехах.
— Да-да… Когда мужчина говорит женщине о своих грехах, то обычно ради того, чтобы добавить к ним еще один.
Мать проявляла все большее беспокойство:
— Когда ты женишься? Не окончишь же ты дни старым холостяком? Ты что, не хочешь иметь детей?
Я действительно не хотел иметь детей, я не считал себя готовым для их зачатия, я по-прежнему ощущал себя сыном, а не отцом. Как я смогу протянуть руку ребенку? И куда его поведу? И что ему скажу?
Но давление со стороны матери, сестер, братьев было постоянным: почему ты не женишься?
И тогда появилась Ревекка.
Воздух кажется прозрачным, а потом видишь, что он непроницаем: улыбка Ревекки разрубила пространство и вонзилась мне в душу, парализовав, залив щеки краской, высушив язык во рту. Она овладела мною за одну секунду. Я стал ее добычей. Чем она держала меня? Своей иссиня-черной косой? Белой кожей, нежной, как внутренняя поверхность лепестка вьюна? Спокойными зелено-желтыми глазами, словно луг, на котором приятно улечься в летний вечер? Походкой, вызывающей зависть любого танцора? Стройным и гибким телом, которое играло со мной в прятки, то проявляясь под туникой, то исчезая за ней? Мне стало очевидно: Ревекка была женщиной из женщин, все они воплотились в ней, но она превосходила их всех, она была единственной, она была Женщиной.
Мне даже не пришлось ухаживать за ней. За меня говорили глаза… Думаю, она полюбила меня с первого взгляда, который я бросил на нее. Мы сразу признали друг друга.
Наши семьи быстро подметили нашу страсть и поощряли нас. Ревекка была не из Назарета. Она жила в Наине, в семье богатых оружейников. Моя мать пролила слезу радости, когда увидела, что я потратил свои сбережения на покупку золотой брошки: наконец у ее сына появились те же желания, что и у всех остальных.
Однажды вечером я решил объясниться Ревекке в любви.
Я повел ее в харчевню на берегу реки. Там на прохладной террасе под липами, освещенной масляными лампами, влюбленных ждали уставленные яствами столы.
Догадываясь о моих намерениях, Ревекка нарядилась ярче обычного. Драгоценности обрамляли ее лицо, словно крохотные лампады, предназначенные освещать ее, и только ее.
— Подайте, пожалуйста!
Старик и ребенок в лохмотьях тянули к нам грязные мозолистые ладони.
— Подайте, пожалуйста!
Я раздраженно вздохнул.
— Придите попозже, — сухо сказала Ревекка.
Старик и ребенок с почтительным поклоном отошли в сторону.
Наш стол начали накрывать. Пища была прекрасной, рыба и мясо, украшенные зеленью, создавали праздничное настроение.
Старик и ребенок сидели на берегу реки и с завистью смотрели, как мы пируем. Старика гнали все присутствующие, но он запомнил слова, сорвавшиеся с уст Ревекки, которая велела подойти позже. Он в нетерпении ждал знака, чтобы приблизиться. Его слезящиеся глаза раздражали меня, и я напрягал шею, чтобы не смотреть в его сторону.
Ревекка пила вино и словно купалась в счастье. Она смеялась каждой моей реплике. А я, вовлеченный в это любовное опьянение, считал, что мы отныне стали центром мира, что еще никогда на земле не было столь юной, столь живой, столь прекрасной пары, как мы двое в этот вечер.
В конце ужина я подарил Ревекке брошь. Очаровала ли ее драгоценность или мой поступок? Из ее глаз потекли слезы.
— Я безмерно счастлива, — с трудом произнесла она.
Расплакался и я. И эти объединяющие нас слезы бросили нас друг к другу, мы обнялись, мечтая о том, чтобы заняться любовью.
— Подайте, пожалуйста.
Голодные старик и ребенок вернулись и снова тянули к нам руки. Ревекка зло вскрикнула и позвала хозяина. Она была возмущена тем, что нельзя спокойно поужинать. Я трусливо поддакивал ей. В это мгновение я мечтал только о Ревекке, о ее прекрасном теле, которое желал сжимать в объятиях.
Хозяин харчевни, вооружившись тряпкой, прогнал старика с ребенком.
Ревекка улыбнулась мне.
Голодные старик и ребенок растаяли в ночи.
Я посмотрел на тарелки, полные недоеденных яств, глянул на золотую брошь, подаренную мной Ревекке, подумал о нашем счастье и лишился дара речи.
Меня вдруг охватил ледяной холод.
— Я провожу тебя.
На следующее утро я разорвал помолвку.
В глазах всех окружающих я был неправ. Но я никому ничего не объяснил, даже не уступил мольбам матери. А тем более мольбам Ревекки.
Истина состояла в том, что в тот вечер на берегу реки в эйфории влюбленности, которая толкала нас друг к другу, заставляя забыть о нищете, я понял, как глубоко эгоистично счастье. Счастье обособляет, загоняет в замкнутое помещение, заставляет закрыть ставни, забыть о других, возводит непреодолимые степи. Счастье заставляет видеть мир не таким, какой он есть, и в этот вечер счастье показалось мне невыносимым.
Счастью я предпочел любовь. Но не ту любовь, которую испытывал к Ревекке, любовь исключительную, которую с яростью ставил превыше всего. Я больше не хотел любви частной, я желал всеобщей любви. Я должен был сохранить любовь к несчастному старику и голодному ребенку. Я должен был сохранить любовь для тех, кто не был столь прекрасен, столь остроумен, столь интересен, чтобы привлекать к себе остальных людей. Я должен был сохранить любовь к тем, кого не любили.