– Довольно щадить изменников, – сказал Шомет. – Пришел день суда и гнева. Пусть формируется революционная армия! Пусть она ходит дозором по департаментам! Мир людям доброй воли, война с устроителями голодовки! Покровительство слабым, война тиранам!
…Представители секций – рабочие и ремесленники – разместились на ступеньках Конвента. Женщины заполнили весь партер. Криками одобрения встречали они каждую смелую речь. В зале, словно насыщенном грозовыми разрядами, одно за другим раздавались предложения, звучащие как раскаты грома. Билло-Варен потребовал немедленного принятия декрета о создании революционной армии и ареста подозрительных лиц; Бурдон настаивал на том, чтобы революционная армия выступила в сопровождении суда, который судил бы заговорщиков в двадцать четыре часа. И тогда встал Дантон:
– Революционный суд, – сказал он, – действует слишком медленно; нужно, чтобы ежедневно аристократ, злодей расплачивались за свои преступления головой. Секции не могут привлекать в свои заседания бедняка; нужно декретировать вознаграждение ему в сорок су за каждое собрание. Нужно вооружать граждан.
Выводы сделал Барер.
– Поставим на очередь дня террор. Роялисты хотят крови; хорошо же, мы дадим им кровь заговорщиков, разных Бриссо, Марий-Антуанетт. Они хотят нарушить труды конституции… Заговорщики, конституция уничтожит ваши труды! Они хотят погубить Гору… Хорошо, Гора раздавит их!
Где был в это время Робеспьер? Он, как председатель Конвента, вел заседание.
…Итак, он делал все возможное, чтобы предотвратить террор. Не его вина, что революция выбрала этот путь. Но раз выбор был сделан, надо было следить за тем, чтобы революция достигла намеченной цели, какой бы крови это ни стоило.
То, что революция победила, доказывает правильность выбора.
Пусть враги утешаются, возводя клеветы на Робеспьера, как на главного террориста. Потомки поймут: у него не было иного выхода. Но когда-нибудь станет ясно, что именно Робеспьер не позволил страшному террористическому топору подрубить нацию в братоубийственной гражданской войне.
…Теперь он задает себе вопрос: действительно ли он надеялся избежать террора? Действительно ли он рассчитывал привести революцию к победе и в то же время сохранить конституционные законы?
Да, он пытался. Да, он этого хотел.
Но, вероятно, еще раньше он понял, что ему не разгромить врагов, не опираясь на силу, на армейские штыки. Вероятно, еще раньше был момент, когда он решил, что пойдет на террор. Вероятно, он где-то раньше убедился, что нельзя полагаться только на парламентскую борьбу, только на логику речей и мудрость законов.
Это произошло 2 июня 1793-го года, когда красный генерал Анрио выпел войска на Карусельную площадь.
И когда тот, рыжебородый, с длинным дергающимся, лицом сообщил все сведения, – Робеспьер подумал, что нет, чего-то он не договорил, и знает – от него еще чего-то ждут. Вне сомнения, это был верный человек, знаток, понимающий свое дело, патриот бесспорно, но лучше бы он ушел сразу; почему у него дергается лицо, может быть, это связано с его профессией? Страх? Но уж лучше бы он ушел.
Робеспьер встал, подошел к окну. Любой человек на месте рыжебородого догадался бы, что хватит, что он неприятен Робеспьеру. И тот, наверное, это знал, но знал также и то, что все, что он скажет дальше, будет внимательно выслушано, что Робеспьер, возможно, помимо своей воли, ждет дальнейшего, еще невысказанного. И вот тут Робеспьер понял, что его раздражает в рыжебородом: рядовой агент, заурядный осведомитель чувствовал над Робеспьером какую-то власть, власть человека, который уверен, что есть нечто такое, что всегда, в любое время, будет Робеспьеру крайне интересно, нечто такое, о чем может рассказать только он, этот агент.
Стоя у окна и не глядя на рыжебородого, Робеспьер знал, как сейчас все произойдет: сначала тот откашляется, а потом начнет вкрадчивым голосом… Причем еще спросит: надо ли про это, захочет ли Робеспьер это слушать. Рыжебородый откашлялся.
– Неподкупный! Есть еще кое-что… Не знаю, может умолчать… Человек, о котором пойдет речь, твой друг…
– Перед республикой все равны, – прервал его Робеспьер, не оборачиваясь.
– Дело в том, что почти каждый вечер Шабо, Эро и с ними Камилл, Камилл иногда, и Дантон, непременно, приезжают в дом девицы Сент-Амарант. Репутация ее давно известна. Публичные дома, запрещенные правительством, находят своих высоких покровителей…
Дальше можно было не слушать, но слушать было надо, ибо этот разговор с глазу на глаз станет известен многим, непостижимо, каким образом поползет слух, что Робеспьер это знает, ему донесли. И теперь, пусть, выступая в клубе, Дантон будет трижды прав, и раз он будет прав, то Робеспьер его поддержит, и никто его не упрекнет в том, но тем не менее будут думать, что Робеспьеру известно, как Дантон проводит вечера, а Робеспьер, хотя и в другом вопросе, но поддерживает Дантона – как же это совместить с моралью Робеспьера? Но почему, почему рыжебородый знает, что Робеспьеру необходимы факты, компрометирующие Дантона? Чутье, профессиональная интуиция?
Однако то, что доносил рыжебородый, было важно.
Робеспьер резко повернулся. Встретив его взгляд, рыжебородый на миг запнулся и продолжал дальше, только его речь полилась еще быстрее. И тогда промелькнула странная мысль: даже если бы Дантон был чист, рыжебородый все равно что-нибудь выдумал. Уж очень он старался. Причем своим доносом рыжебородый ничего лично для себя не выгадывал. Тогда откуда такое рвение? Усердие по службе? Или естественное стремление чиновника угодить правительству, а точнее тому, кто в данный момент сильнее?
А не начинается ли темная интрига, в которой чей-то дьявольский ум распределил роли для всех? И сам Робеспьер уже втянут в игру? Он глава правительства, но рыжебородых много! Так кто кому служит? Странные наступали времена. Только, пожалуй, этим и можно было утешаться.
Да, странные наступили времена. Патриоты, некогда боровшиеся против королевских министров-жирондистов, теперь, став во главе министерств, сами оказались во власти предрассудков и привычек прошлого! Ниспровергатели тронов, теперь они окружают себя хором льстецов. Кое-кто не прочь занять министерские особняки и завести лакеев. По агентурным сведениям Робеспьер знает, что многие проконсулы, посланные усмирять мятежные департаменты, под шумок сколачивают себе состояние. Власть – это не только почет и ответственность, власть – это еще и тяжелое испытание. Не все его выдержали. Подождите, Робеспьер доберется до этих Тальенов, Фреронов и Баррасов. Среди монтаньяров тоже встречаются проходимцы, но все-таки их немного. Ведь в принципе власть монтаньяров – это власть народа. Мы сделали, казалось, невозможное. Мы отбили коалицию. Мы раздавили мятежи. Мы укрепили республику. Мы дали французскому гражданину те права, которых он никогда не имел. Мы всегда старались быть справедливыми и стремились обойтись без лишних жертв.
Но вот интересно, как бы в дальнейшем поступили жирондисты, если бы второго июня победили они, а не монтаньяры?
Ведь еще весной они судили Марата. Тогда же их сторонники требовали казни Робеспьера.
Они бы спокойно гильотинировали патриотов!
А ведь монтаньяры сначала ограничились тем, что подвергли лишь легкому домашнему аресту вожаков Жиронды. Предатели даже прогуливались по городу как ни в чем не бывало! Им, как депутатам Конвента, продолжали выплачивать жалованье.
К чему привела эта снисходительность?
Вожаки жирондистов сбежали в департаменты и подняли там федералистский мятеж.
И тем не менее Сен-Жюст выступил от лица правительства с заявлением, что свобода не будет жестока по отношению к тем, кого она обезоружила. Сен-Жюст призвал дать прощение большинству жирондистов, ибо заблуждение не следовало смешивать с преступлением. К суду надо было привлечь только тех, кто бежал, чтобы взяться за оружие, и судить не за то, что они говорили, а за то, что сделали.
Пожалуй, никогда раньше Робеспьер не слышал от Сен-Жюста таких сдержанных речей. Но слова Сен-Жюста выражали общее настроение монтаньяров.