Выбрать главу

Победив, монтаньяры проявили великодушие к другим партиям, и вместо того, чтобы преследовать побежденных, они первым делом дали народу конституцию, которая гарантировала всем французам равенство, свободу, безопасность, неприкосновенность собственности, всеобщее обучение, свободу вероисповедания и неограниченную свободу печати, право подачи петиций, право соединяться в народные собрания.

…Тогда он думал, что все худшее позади: революция близка к победе, соперничающие партии приутихли, Конвент был во власти монтаньяров, Франция вступила на путь, указанный Робеспьером. Казалось, что до полной победы осталось совсем немного – еще одно усилие. Хотелось верить, что навсегда покончено с рукопашными баталиями в Конвенте, что никогда больше не придется прибегать к помощи вооруженных предместий. Франция ждала успокоения, и мир ей могли принести только мудрые законы, а уж составление законов было прямым делом Робеспьера, в этой области он чувствовал себя легко и свободно.

Поэтому в обсуждении проекта конституции Робеспьер принял самое деятельное участие.

Конституция явилась синтезом проекта Кондорсе и Декларации прав человека и гражданина, составленной Робеспьером, и хотя не все, что предлагал Робеспьер, вошло в конституцию, тем не менее по своему духу она была монтаньярской.

В Высшее законодательное собрание депутаты избирались прямым голосованием, а в департаментские собрания – путем двухстепенных выборов. В этом пункте Робеспьер шел вразрез с доктриной жирондистов. Но Робеспьер опасался того, что бедняки могут, благодаря своему невежеству, оказаться в руках богачей и краснобаев. Настроение же выборщиков было легко подчинить настроению революционного Парижа.

Однако согласно конституции кардинальные вопросы политики решались народом. Так, например, начинать или не начинать войну, определялось путем народного референдума.

Он указал на ошибку Эро де Сешеля, который предлагал, чтобы пересмотр конституции производился другим Конвентом, созываемым в другом городе. Народ, у которого два представительства, перестает быть единым. Двойное представительство явилось бы зародышем федерализма и междоусобия. (Забавно было наблюдать, как депутаты, словно школьники, смутились, когда Робеспьер растолковал им опасность двойного представительства, которое они чуть было не вотировали. Конвент единогласно принял поправку Робеспьера.)

Он настаивал на том, чтобы депутаты Конвента были ответственны перед народом, чтобы народ мог отзывать своих представителей. Однако этот, более демократический принцип не был принят Конвентом.

Робеспьер хотел, чтобы вотирование конституции народом проводилось тайным голосованием, но Собрание увлеклось фразой Барера: «У добрых граждан нельзя оспаривать права быть мужественными», – и таким образом нарушило принцип добровольности: голосовать тайно – теперь означало попасть в разряд врагов.

Конечно, было досадно, что более демократические статьи не попали в конституцию, но все это показалось мелочью по сравнению с той чудовищной ошибкой, которую чуть было не совершил Конвент.

После того, как в августе конституция была вотирована всей страной, раздались голоса, что теперь самое время распустить Конвент и назначить новые выборы. Депутаты, растроганные народным ликованием, развесили уши, секретарь уже сел писать проект. Но Робеспьер категорически восстал против этого предложения; в данный момент принятие его привело бы к анархии и к военному поражению Франции.

Он решительно пресекал все попытки возобновить фракционную борьбу в Конвенте. Когда 23 июня собрание закончило обсуждение конституции и приступило к голосованию, – некоторые депутаты, бывшие сторонники жирондистов, остались неподвижными. У кровожадного Билло-Варена заблестели глаза, и он тут же потребовал поименной подачи голосов, «чтобы показать наконец народу, кто его враг». Но Робеспьер не склонен был обострять отношения с разгромленной партией. Он сказал: «Надо думать, что эти господа – паралитики». После этих презрительных слов Собрание перешло к очередным делам.

Сохраняя единый фронт, от маратистов до дантонистов, он отбил яростные нападки «бешеных». Жак Ру и Леклерк не поняли конституции. Они хотели не установления порядка, а репрессий против скупщиков. Они даже обвинили монтаньяров в том, что те продались богачам. Принять требование «бешеных» означало посеять смуту и подозрительность, положить начало гражданской войне. Единый фронт монтаньяров разгромил «бешеных».

И все же гражданская война разразилась.

Ее начали жирондисты, подняв департаментские восстания. Но объявили они эту войну 13 июля, когда посланная ими фанатичная девица Шарлотта Кордэ (внучка великого Корнеля – жирондисты продуманно выбрали кандидатуру) убила Марата.

Марат был любимцем Парижа. Его имя было символом надежды для всех бедняков и угнетенных. Смерть Марата ввергла в траур не только Париж, но и всю Францию. Убийство Марата распахнуло ворота народной ярости.

С 13 июля 93-го года начался новый период революции.

Мертвый Марат стал богом. Его именем называли народные общества, армейские батальоны, детей. Бюсты Марата можно было встретить в каждом городе, в каждом доме. Марата причислили к лику святых. Его тело требовали захоронить в Пантеоне.

Один лишь Робеспьер выступил против такого фанатичного обожествления Марата.

Он протестовал против того, чтобы имя Марата использовалось его безрассудными последователями.

Что руководило им? Зависть к бессмертной славе революционера? Нет, он никогда не завидовал Марату, ни живому, ни мертвому. Он просто уже тогда понял одну закономерность…

Как-то Камилл Демулен со свойственным ему стремлением к парадоксам сказал: «Пока я вижу Марата в нашей среде, я не могу питать страха, потому что его по крайней мере нельзя превзойти».

Марат был неистов, но он был всегда искренен. Со смертью Марата не оказалось больше никакой охраны от корыстных и лицемерных популярностей, от лжетрибунов, состоящих на жалованье у иностранцев. Не обладая ни его прямотой, ни его патриотической бдительностью, они возобновили его кровавую проповедь, преувеличивая его крайности. Если бы Марат был жив, возможен ли был бы заговор Эбера?

И когда 5 сентября разгневанные толпы парижан ворвались в Конвент, когда они потребовали беспощадной расправы с врагами, когда они заставили провозгласить террор, Робеспьер понял, что невозможно ни остановить, ни убедить этих людей. Потому что за их спинами стояла тень Марата.

И когда клубы вошли в правительство, а комитеты решали вопросы жизни и смерти, а Конвент облекал их мысли в форму закона, а революционный трибунал вершил правосудие, – когда вся страна подчинилась железной диктатуре Парижа – все это явилось воплощением давних замыслов Марата. Мертвый Марат вел революцию.

И когда на скамье подсудимых оказались лидеры жирондистов, люди, принесшие своей политикой много зла (но все-таки у них были заслуги перед страной, каждый из них, хоть и по-своему, желал счастья Франции, они были преданы идее революции – ведь не случайно в ожидании казни они пели в тюрьме Марсельезу!), – даже Дантон, человек, когда-то им сочувствовавший, наотрез отказался спасти им жизнь. Ибо народ требовал крови. Ибо ярость народную нельзя было успокоить. И во время заседаний в зале суда, среди санкюлотов, заполнивших все скамьи до отказа, Робеспьер словно видел сидящего наверху человека с некрасивым лицом, в грязном одеянии, в повязанном вокруг шеи платке, пропахшем уксусом. И когда жирондисты лепетали свои жалкие оправдания, этот человек лишь мрачно улыбался. Да, революция пошла по пути Марата. С живым Маратом можно было спорить. С ним можно было не соглашаться. Его можно было переубедить. (В конце концов, Робеспьер имел большое влияние в Якобинском клубе, клуб почти всегда шел за Робеспьером.) Но все это было возможно лишь при жизни Марата. Мертвый Марат всегда оказывался прав. Мертвый Марат был сильнее.

Кусты и деревья как-то незаметно потеряли цвет – сначала стали серыми, потом – темными. Они надвинулись стеной, словно кто-то поставил плоскую театральную декорацию, отделявшую его от всего мира. Впрочем, создавалось впечатление, что и за этой стеной все так же черно и вообще нигде ничего не существует, – реальна только яркая многоголосая действительность, пришедшая к нему из прошлого. И поэтому, когда на фоне этой темной, слегка колеблющейся декорации вдруг возникла фигура широкоплечего человека, который остановился в нескольких шагах и начал натужно и неестественно кашлять, явно привлекая к себе внимание, Робеспьер даже не вздрогнул, не испугался, настолько все, окружавшее его, казалось ему далеким и условным. Однако по тому, как Брунт лишь поднял голову, Робеспьер понял, что человек этот свой, хорошо ему знакомый. А еще через секунду он узнал Никола, его добровольного телохранителя, которому, вероятно, надоело прятаться в кустах, а может, он просто решил, что Робеспьеру пора возвращаться.