Выбрать главу

-- Читать-то читал, -- разомкнул твердую ротовую щель Ковшук -- Да ведь не я тебя интересовал, и что там есть обо мне. А родился я на острове Сахалине, в заливе Терпения, в городке Паранайске. Вот я здесь с тобой, а земляки мои, параноики, все еще сидят на берегу океана, дикость и нужду терпят, погоды ждут. Как же мне не уважать себя? Друг мой Семен не уважал своих земляков-параноиков, у них не было его профессионального таланта. -Мы с тобой. Паша, люди очень разные, тебе понять меня трудно. Ты всю жизнь на кураж упертый был, тебе понт нужен, игра, риск, хитрые пакости, азарт, гонка. А мне все это без надобности. Мне нормальная жизнь нужна была -- я за семь колен натерпелся в заливе Терпения. И параноиком быть не хотел... Может быть, он и не врет. Может, он не хотел быть и опричником? -- Ты пойми. Паш, мне такая жизнь, как у тебя, и задаром не нужна. Это ты всегда около главных командиров крутился, ты с одной жопой на семь ярмарок поспел, всегда ты около денег и всегда в долгу, всегда ты на двух бабах женат да три в чужих койках лежат. А мне это ни к чему! -- А что тебе надо? -- Спокойного достатку. Чтобы никто не трогал меня. Я начал служить лет на десять раньше тебя, а теперь я -- разжалованный майор, а ты -- полкан в папахе, в генералы только случаем не выскочил... -- И что? -- То, что ты и дальше упираешься, еще чего-то достигаешь, а мне все прошлое не нужно. Кабы меня сорок лет назад взяли сюда швейцаром, разве стал бы я резать" людишек? Ни в жисть! Но по-другому не получалось. Вот и кончал их -- не в злобе же дело. Я ведь их и не знал.. Он сидел против меня, сложив на животе огромные руки утопленника и вид у него был утомленный, мирный, привычно озабоченный. Наверное, так же сидел его отец, рассуждал о скудных видах на рожь в их трудной неродящей землице на берегу залива Терпения. Ох, крепкая штука, эта диалектика! Распахнулась дверь, и с хохотом, криком вбежали две девки: -- ... Гаврилыч! Гони скорей водяру! Фраера дергаются, счас в штаны натрухают... Шевелись, старый, двигайся, неживой!.. Они уже были сильно под газом, азарт проститутской гульбы закружил. Девки совали Ковшуку две десятки, обнимали, хлопали по животу, лезли в портки. Доставая водку из тумбочки, Ковшук благодушно поругивался: -- Отстаньте, шкуры... Берите водку и проваливайте, телки недотраханные... Одна, с собачьей пастью, узкой, зубастой, подскочила ко мне, ручонки загорелые протянула: -- А это кто такой холесенький?.. Поехали с нами, накой тебе с этим старым хреном сидеть? -- Я тебя сейчас, сучонка, на дождь вышвырну! -- рассердился Семен. -- Мандат отыму! Она захохотала, подбоченилась, сказала ласково: -- Не физдипините, дорогой дядя Семен Гаврилыч! Мой мандат -- моя манда, не отымешь никогда! Вторая просто завизжала от восторга, крикнула подруге: -- Надька! Дай Гаврилычу проверить свой мандат! Я б сама предъявила, да руки водярой заняты! Надька мгновенно ухватила подол широкой юбки и задрала ее до подмышек, явив на свет Божий две молочно-белые ляжки, скрепленные наверху черным волосатым треугольником мандата. Как я понимаю в этом деле -- совершенно настоящим, неподдельным. И я бы не отказался там обмочить фитилек. -- Не сердите, девочки, Семена, -попросил я их. -- Он не по этому делу. Вы приходите, когда нас надо будет придушить. Я их вытолкал, а Семен досадливо сообщил: -- Чего не люблю, так это блядства. Блядь -- самый ненадежный человек. -- Зато самый приятный, -от всей души заверил я. -- Вот я, Сема, блядей очень уважаю и верю в них сильно. В тяжелые для Родины минуты они -- настоящая кузница народных героинь... -- Тьфу, заразы грязные! Если б они мне здесь не нужны были для дела -- сроду их ноги бы в гостинице не было! Все та же незатихающая борьба между долгом и призванием! Обреченность единоборства между необходимостью и душевной склонностью. -- Сень, а Сень? -- тихо позвал я. -- Чего? -- А ты Грубера убил тоже по необходимости? Он поднял свои бровищи до самого козырька адмиральской фуражкидаже глазки махонькие появились, -- потом спросил: -- * Ты за этим пришел? -- Нет. Я хотел тебе сказать, что мы с тобой не разные люди. Мы одинаковые Мы в одной утробе зачаты, в одной матке выношены, одной кровью вспоены. Мы -- близнецы... -- Чем же это мы с тобою такие одинаковые? -- подозрительно осведомился Ковшук. -- Все тем же! Мы убивали людей не потому, что надо, и не потому, что хотели, и не потому, что по нравилось! -- А почему? -- Потому что знали -- можно. Нам можно. И Грубера ты убил только потому, что знал: его можно убить... "Старшему оперуполномоченному по особым поручениям при Министре государственной безопасности СССР подполковнику государственной безопасности тов. ХВАТКИНУ П. Е. от секретного сотрудника ЦИРКАЧА АГЕНТУРНОЕ ДОНЕСЕНИЕ Вчера, 26 октября 1948 г., на вечеринке по случаю дня рождения заслуженной артистки РСФСР Маргариты Кох, присутствовавший там артист Московского государственного цирка Борис Федорович Теддер, руководитель номера дрессированных хищников, находясь в состоянии опьянения, рассказал собравшимся следующее. Несколько дней назад он возвращался из Краснодара с гастролей. Поезд на Москву сильно опаздывал из-за проливных дождей. Реквизит номера -- хищники находились в помещении багажного отделения Краснодарского вокзала в клетках и были сильно возбуждены из-за невозможности накормить их в течение суток ожидания поезда. Около полуночи в багажное отделение пришли три человека, один из которых отрекомендовался дежурным железнодорожного отделения МГБ. По слонам Тэддера, он был миленького роста очень широкий, похож на гражданина армянской национальности Второй вел себя как начальник, поскольку сотрудник-армянин называл его "товарищ Ковшук". Их спутник был сильно избит, лицо в кровоподтеках и ссадинах, с наручниками на запястьях. Дежурный железнодорожною отделения МГБ потребовал у Тэддера свободную клетку, куда он намеревался посадить арестованного, на то время, что они с тов. Ковшуком сходят поужинать. Тэддеру показалось, что они сильно пьяны, и он объяснил, что свободной клетки нет, хищники и так размещены недопустимо тесно, вопреки технике безопасности, и правильнее арестованного содержать где-нибудь в вокзальной милиции или отделении МГБ. На это тов. Ковшук ткнул Тэддера в живот, как бы шутя, но очень больно, и сказал, что не его звериное дело давать им советы. После чего он пинками загнал задержанного в угол, и они с дежурным достали из карманов три бутылки водки "Московской", раскрыли пакет с колбасой, помидорами и хлебом и приказали Тэддсру садиться с ними выпивать. Тэддер пытался возразить, но первый сотрудник сказал, что снимет наручники с арестанта и наденет на него. При распивании спиртных напитков дежурный провозгласил тост сначала за тов. Сталина, а потом за славных чекистов и дрессировщиков, как он сказал: "За всех, кому выпала тяжелая работа со зверьем, потерявшим человеческий облик". Тэддер в своем рассказе на вечере у гражданки Кох подчеркнул, что он от целой бутылки водки без закуски и от бесчисленных волнений быстро опьянел, и поэтому деталей не помнит, так что не может сказать, кому принадлежала идея пошутить с арестантом... " Я могу сказать. Идея принадлежала Оганесу Бабаяну. Тэддер не понял -- Бабаян был не дежурный, а начальник отделения МГБ Северо-Кавказской железной дороги. Росту в нем было метр с кепкой, но -- поперек себя шире. Этакая небольшая, но очень сильная волосатая обезьяна. На левом плече у него было вытатуировано: "НЕ ЗАБУДУ БРАТУ АЛБЕРТУ КОТОРЫЙ ПОГИБНУЛ ЧЕРЕЗ ОДНОГО БАБУ". А на правом эпитафия была более утешительная: "СПИ СПОКОЙНО БРАТ АЛБЕРТ Я УБИЛ ТОГО БАБУ". Жуткий парень, кровоядный пес с тифлисского Анлабара. Конечно, ему хотелось пошутить с Грубером, сумасшедшим евреем, который, вместо того чтобы у себя дома трахать "одного бабу" или еще чего-нибудь в этом роде, выдумал тридцать второй неформальный способ доказательства теоремы Пифагора. Он с этим никому не нужным открытием так всем надоел в университете, что его сделали космополитом и выгнали. Тогда он придумал новую глупость: доказал стереоприроду периодической системы Менделеева. Грубер сложил таблицу фунтиком -- вроде молочного пакета, и оказалось, что все эти натрии, калии и хлоры, помимо валентности, обладают еще каким-то непонятным свойством, очень важным в химической физике. Ну, спрашивается, чем ему, блаженному идиоту, мешала старая таблица? Висела себе на стене, никого не трогала. Подойди, когда надо, посмотри атомный вес, порядковый номер, количество электронов -- будь доволен, сядь, умойся, молчи в тряпочку. Нет, еврейская неугомонность покоя не давала! А если табличку свернуть -- то что будет? Что будет! Жопа! Глубокая, беспросветная. В Москве как раз начали сажать биологов-генетиков. Всю эту еврейскую шатию -Менделя, Моргана, Вейсмана, Раппопорта и прочих Рабиновичей. Вот и решили дать такому заговору стереоприроду: свернуть в кулек, фунтиком, навесить глубину, объем, широкую разветвленность. И стали подбирать в провинции интересных фигурантов. Двое суток мутузили Грубера в Краснодаре, но этот хилый задохлик ни в чем не признавался. Тогда за ним приехал Ковшук этапировать в Москву, пристегивать к основному следствию... "... Тэддер рассказал, что отлично помнит, как Ковшук выволок арестанта из угла и велел ему признаваться. Если, мол, арестант не скажет всей правды, то ему покажут сейчас, как правду добывают из потрохов. Арестант ничего не отвечал, а только мотал головой Тэддер заметил, что у арестанта были выбиты все зубы и вырвана часть волос на голове. Арестант был очень худой, дряхлый, старый... " Груберу было тридцать девять лет. Дежурный подбежал к клетке со львом Шахом и скинул защелку запора. Тэддер попытался помешать, но тот отшвырнул его в сторону и пригрозил, что самого Тэддера запихнет в клетку. Тов. Ковшук поднял за ворот арестанта, дежурный приоткрыл дверь, и Ковшук швырнул старика в клетку. Что произошло далее, достоверно сообщить затрудняюсь. поскольку в этом месте рассказ Тэддера стал невнятным, он впал в истерику и от сильного опьянения плакал и неразборчиво кричал "Бандиты". "Убийцы! ", из чего я понял, что лев разорвал арестанта. Доношу, что кроме хозяев дома, рассказ Тэддера слушали: искусствовед профессор Дмитриев, клоун Румянцев (Карандаш), артист Утесов и один незнакомый мне человек. Все они своего отношения к рассказу Тэддера не высказали, за исключением клоуна Карандаша, заметившего: "Тоже весело" и вскоре ушедшего из гостей. Остальные воздержались от оценок, и Утесов увел Тэддера в ванную -- приводить в порядок. Полагаю, подобные злостные измышления могут принести вред авторитету наших славных органов госбезопасности. О чем и доношу. СЕК. СОТ. ЦИРКАЧ, 27 октября 1948 г. ". Все правильно сообщил Циркач -- рассказ Тэддера был заведомым вымыслом. Потому что лев Шах не растерзал Грубера. Даже не дотронулся. Грубер сам умер. От разрыва сердца. В клетке Шаха. Как гладиатор он копейки не стоил. Гладиатором мог бы стать Тэддер, который хищников не боялся совсем. Но когда он сидел передо мной в кабинете и объяснял эту историю, я думал, он обделается от страха. Так что, выходит, и он в гладиаторы не годился. А ведь я его не бил! Я ему не вышибал зубов, как чекист Бабаян -- Груберу, не вырывал из головы волос, не грозил бросить в клетку к незнакомым с ним лично львам. Не кричал на него, а вежливо, спокойно расспрашивал. А он был в полуобморочном состоянии Вот и пойди разбери людей после этого, кто из них чего стоит. Я попросил Тэддера -- и он написал мне подробную объяснительную записку о происшествии на Краснодарском вокзале -- приблизительно то же самое, что доносил мне Циркач. Если бы бумага попала наверх, у Ковшука были бы огромные неприятности. Не потому, что Управление кадров сильно расстроилось бы из-за безобразии этих обормотов. Очень бы разозлились в Следственной части, где хулиганство двух пьяных идиотов привело к потере очень хорошего, я бы сказал -- живописного фигуранта, который придавал заговору генетиков стереоприроду. Поэтому объяснительную Тэддера я запер в сейф и приказал писать мне новую: о том, как Грубер умер у него на глазах, ни с того ни с сего, нежно провожаемый под руки Ковшуком и Бабаяном. Кандидат в гладиаторы послушно написал Потом я велел Тэддеру обойти гостей заслуженной артистки Маргариты Кох и сообщить им, что вся история-абсолютный вымысел и пьяная болтовня усталого человека. Обошел и сообщил. Все они своего отношения к новой версии не высказали, кроме клоуна Карандаша, заметившего: "Тоже весело... " Тогда я велел Тэддеру забыть эту историю навсегда. Ее не было. И он забыл. А я -- помню. -Смотри, какой ты памятливый, -- усмехнулся Ковшук. -- Помнишь, значит, Грубера... -- Я, Сеня, все помню, -- заверил я его и достал из кармана два сложенных листочка. Старые они были, по краям выжелтели, а в середине -ничего, и не мятые совсем, их-то и сгибали-складывали всего два раза: когда я их очень давно вынес из Конторы, и сейчас, когда вынул из секретера, отправляясь в гости к старому другу. -- Все помнишь? -- удивился Ковшук. -Все! -- подтвердил я -- Ну-ну, может быть... -- И в мотании его головы не было ни удивления, ни простодушия. Какая-то тайная угроза сквозила в его неподвижности, но я все равно протянул ему листочки. Игра уж больно серьезная затеялась. Ставки велики Только один обмен устраивал меня -- баш на баш, башку на башку Возьми, Сеня, тебе они нужнее. Была у меня когда-то возможность, вынул из твоего личного дела... Он взял листочки и стал читать их, медленно шевеля роговыми губами и мохнатые бровищи двигались на фаянсовой плошке лица медленно как сытые мыши Он держал объяснительную записку Тэддера с описанием их, художеств далеко от глаз, будто хотел изучить ее на просвет. Обстоятельно читал, долго, собираясь запомнить, наверное, каждое слово. Потом положил листы на стол, прижал их огромной вспухлой ладонью и повернулся ко мне, но ничего сказать не успел, потому что в дверь, проскользнул кардинал, Степа, нунций в собственной швецарии. -Семен Гаврилыч, я заберу бутерброды, закуски людям не хватает... -- Бери, Степушка, бери. "Сливки" хорошо идут? -- Хватают, только наливать поспевай! -- Ты, Степа, смотри, больше трех стаканов в одне руки не давай. A то налузгаются здесь, как бусурмане, скандал будет, милиция припрется Ни к чему это. С энцикликой сией и подносом говнобутербродов убыл нунции пасти алчущие под дверью народы, а Семен сказал Я ведь знал, Пашенька, что придешь ты ко мне однажды. -- Не может быть! -- поразился я, всплеснул руками. -- А почем знал? -- Потому что ты, Пашуня, человек от всех особый. Нет для тебя ни дружбы, ни любви, ни верности, ни родных... Ничего нет. Даже у волков в стае -- и у тех есть закон. А у тебя ничего нет -- дьявол в тебе живет. Перестань, Сема, не выдумывай, не пугай меня. Не расстраивай -- заплакать могу... -- Тебя, Паша, ничем не расстроишь. Сколько ж ты лет держал эти бумаги, чтобы их сегодня принести? -- Ты ведь грамотный -- недаром из Паранайска сбежал. Глянь на дату -- там написано. -- Тридцать лет, -покачал башкой Семен. -- Пугануть, что ли, захотел? -- Сем! Ты совсем с катушек соскочил? Зачем же я бы тебе листки-то отдал? Кабы пугать хотел? -Не знаю, -- честно сказал Ковшук. -- Твой умишко пакостный всегда быстрее моего работал. Тебе в шахматисты надо было податься, Карпова, может, обыграл бы. Всегда далеко на вперед думаешь... -- Ох, Сеня, верно сказано: ни одно доброе дело не проходит безнаказанно. Хорошо ты меня благодаришь за товарищеский поступок! Ковшук криво ухмыльнулся: -- Тебе ж моя благодарность не на словах нужна! Что тебе надо за "товарищеский поступок"? Я глубоко вдохнул, как перед прыжком во сне, и равнодушно сообщил: -- Человек тут один -- совсем лишний... -- ... Совсем? -- Совсем. Ковшук молчал. Не так, как молчат в раздумье над поставленной задачей, а отстраненно, далеко он был, будто вспоминал что-то стародавнее. -- Если я умру... -- заговорил Семен неспешно, и, судя по этой обстоятельности, он не сомневался в существовании альтер- нативы. Но почему-то смолчал, весь утонул в своем тягостном воспоминании. -- Что будет, если ты умрешь? -- поинтересовался я. Но он махнул рукой: -- Ничего, не важно. Ты мне только скажи, Павел, зачем тебе все это? -- Трудно объяснить, Сема. Но если коротко, я хочу победить в жизни. Семен помотал своим черным адмиральским фургоном: -- В жизни нельзя победить, Пашенька, жизнь -- игра на проигрыш... Может, и не надо было уезжать из Паранайска... -- И, вздохнув, неожиданно отказался от альтернативы: -- Все одно всякая жизнь кончается смертью! -- Сеня, смерть -это не проигрыш. Смерть -- это окончание игры. -- Одно и то же, -- сказал он устало и подвинул ко мне по столу листы с объяснением Тэддера. -- Возьми их. Паша, не нужны они мне... Ах, какая тишина, какое молчание, какая тягота немоты разделяла нас! Слабо гудела люминесцентная лампа, шоркал дождь по стеклу, какая-то пьяненькая девка заорала на улице пронзительно-весело: "Никакого кайфа от собачьего лайфа!.. " Я достал зажигалку, поднял над столом листы и чиркнул "ронсоном" под левым нижним уголком, где фиолетовыми чернилами, радужно зазеленевшими от времени, была выведена трясущейся рукой вялая подпись "Б. Ф. Тэддер. 28 октября 1948 года". Желто-синее пламя ласково облизало лист, скрутило его в черный вьющийся свиток, побежало вверх, почти стегануло мне жаром пальцы, и тогда я уронил этот живой, бьющийся кусок огня в большую железную пепельницу. Пыхнул пару раз бумажный костерок, пролетел но комнате серым дымом, и я пальцем расшерудил слабый потрескивающий пепел На кусочке пепла ясно проступило серебряное слово "Грубер", и я растер его. Все исчезло. Память о Грубере была кремирована. Теперь навсегда. Так что, Сеня, значит -- нет? Почему -- нет? Да. Я его уберу. Ну и хорошо. А почему ты сам не управишся? Не хуже моего умеешь. Мне нельзя. Я около него засвечен. -- Ладно, сделаю. Кто? -- Я тебе его завтра покажу. Хорошо, -- кивнул Ковшук и взял со стола свой грязный кухонный нож, посвечивавший бритвенным лезвием. -- Подойдет? -- Вполне. Мы помолчали. И мне показалось, что Ковшук облегченно вздохнул: -- Это хорошо, что ты пришел. Мне как-то неудобно было -- я у тебя в долгу жил. Да брось ты. Какие у нас счеты? -- Не скажи! Долги надо отдавать. Господи, какое счастье, что мы все-таки очень мало знаем друг про друга! Как усложнило бы нишу жизнь ненужное знание! Если бы Семен знал все, он, может быть, не стал бы ждать нас завтра с Магнустом, а полоснул меня своим ножом прямо сейчас.. -- Ну что, Павел, до завтра? -- В смысле -- до сегодня. Я часа в три приду. -Тогда бывай здоров. -- Пока. У дверей гостиницы веселилась, шутковала с кардиналом Степой проститутка Надя. Увидела меня и крикнула: -- Вон он, мой бобер распрекрасный, идет! -- А где ж твои фраера? -- спросил я. -- Да ну их в задницу! Чучмеки, дикий народ. Я им "динаму" крутанула и вернулась. Поехали ко мне? -- Поехали. На червонец, иди возьми у Гаврилыча бутылку. Она побежала к моему славному адмиралу, уже поднявшему на мачте невидимого "веселого Роджера". А я вышел на дождь и подумал, что впервые мне удалось перехитрить Истопника, оторваться от него. Наверное, потому, что я нырнул в старую жизнь. Туда ему не было ходу. Выскочила вслед за мной Надька, дернула за рукав: -- Вон "левак" катит, голосуй быстрей! Я сошел на мостовую и замахал изо всех сил медленно плывущей по лужам черной "Волге". Плавно подтормаживая, она уже почти совсем остановилась около нас, я наклонился к окну водителя, он приспустил стекло и вдруг визгливо захохотал. -- Дядя, ты чего, озверел? -- спросила его Надька. А я оцепенело смотрел в эту медленно уплывающую, истерически смеющуюся рожу- блеклую, вытянутую, со змеящимся севрюжьим носом и невытертым мазком харкотины на щеке... Взревел мотор, шваркнули баллоны, и машина умчалась. -- Мудозвон чокнутый" -- крикнула сердито вслед Надька, отряхнулась от брызг и спросила: -- Он тебя что -знает?..

ГЛАВА 9. ЛОПНУВШИЙ ГОЛОВАСТИК

Я пел: "... любимый город может спать спо-окойно... "Может, конечно. Если хочет. Все равно в моем любимом городе -- Москве-красавице, столице мира, сердце всей России -- ночью больше делать нечего. Мы ночную жизнь не любим. Нам весь этот грохот джаза, половодье рекламного света, все эти кошмарные ужимки Города Желтого Дьявола ни к чему. Нам эти грязные развлечения неоновых джунглей -- бим-бом! У нас ложатся спать рано, нам все эти животные "ха-ха-ха" -- до керосиновой лампочки. В ночь бросаются нетерпеливо и безоглядно, как в нефтяную реку, чтобы утонуть до утра, когда вас ждет мучительная радость ранней опохмелки и счастливое горение встречного плана. Нет, мы гулять не любим! Мы любим работать. А может быть, не любим. Все равно больше делать нечего. Выходит, я один люблю гулять но ночам. А может, не один. Все равно ни у кого не узнаешь -- все спят. В ночных гуляющих людях -- тревога неустроенность и беспокойство. Только в спящихпокой и благодать: как бы в усопших. Мрак, холод, летяшая с ветром вода, густая липкая грязь под колесами. Муравейник тонущий в ночном наводнении. Черные трущебы бетонных коробов, выморочная пустота слякотных дорог, тусклое полыхание фонарей. Кто придумал эти страшные лампы, истекающие йодным паром и свежей дымящейся желчью? Все спят. Только мы с Надькой не спим. Гулеваним. На тротуаре стоим под дождем, глядим на санитарный автобус с милой надписью на сером борту: "Инфекционная служба -спецперевозка" Интересно, кого он до нас спецперевозил? Туберкулезни- ков"? Сифилитиков? Чумных? Прокаженных? Нам это без разницы. Мы заразы не боимся. Сами кого хошь наградим. Нет, "Инфекционная спецперевозка" -- хорошая машина, ничего не скажу. Мы уж совсем было устроились с Надькой трахаться на носилках, да тряска меня сморила, угар бензиновый голову закружил, пока девушка у меня в ширинке своими быстрыми холодными перстами шныряла. Придремал я маленечко. Отключился на долгий миг моей спецперевозки из мглы во тьму -- через черный пустой город. А потом Надька меня растолкала: "Выходи, выходи, а то брошу тебя -- в карантин увезут!.. " Вывалились на улицу, под хлесткий пронзительный дождь, темнота с йодным подсветом, испуг и нутряная дрожь спросонья. Выхватила Надька из сумки бутыль, собачьими острыми зубами сорвала с горлышка "бескозырку", мне в руки ткнула: на, прихлебни, враз очухаешься! Она знает, она меня понимает. И действительно, полегчало. Стояли мы обнявшись, чтобы чуть теплее было. Она крепко держала меня за голову и взасос, заглотом целовала, будто всего меня в рот вобрать собиралась, и язычком своим проворным, тверденьким ласкала, оглаживала, засасывала. А мне было утомительно, дрожко, и под ложечкой -- огромная пустота, словно проглотил я целиком надутый детский воздушный шарик. Хороша парочка -- баран да ярочка. Замученный людобой и влюбленная блядюга. Губами я чувствовал холод ее металлических коронок, с нежностью обонял свежий перегар водки. Отодвинул ее от себя, внимательно рассмотрел. У нее были шальные глаза -- веселые и бессмысленные. Очень широко расставленные. Вот так, в упор -- казалось, они у нее на ушах висят. -- Красавица моя. Надежда, прекрасный эльф, поехали со мной в город Топник! На хрен он мне сдался! -захохотала Надька. -- Мне и тут не кисло! -- Это ты права, Надька: Москва действительно лучший город мира, самый светлый и беззаботный! Я хотел бы жить и умереть в Париже, когда бы не было такой земли -- Москва!.. Не звезди на радость! -- прошелестела Надька. -- Все вы, начальники, врать горазды. "Лучший! ", "Светлый! ". Тебя из персоналки высадить где-нибудь в Бибиреве или на Дангауэровке -- в жисть домой не попадешь... -- Надька, подруга синеокая, голубка сизокрылая! Какой же я начальник? Я поэт разлуки и печали, я здешний ворон. Я замученный опричник... У меня нет персоналки, у меня собственный скромный автомобиль марки "мерседес", модели 220, номерной знак МКТ 77-77... -- Во дает! -- радостно ахнула Надька. -- Во врет-то! Ну, золотой, сразу я тебя высмотрела -- у тебя на роже толстыми буквами два слова выведены! -- Тихарь и фраер, да? -- Нет, мой сливочный, -- вздохнула Надька, глазами-на-ушах тряхнула -- Написано там по-другому: нахал и звездила! Вот так, МОИ сладенький. Я засмеялся, спросил на всякий случай. А у тебя чего написано? У меня? удивилась она. -- Ты нешто неграмотный? Гляди. "Надя Вертипорох -- как росинки шорох, как ириска девочка, валдайская целочка"! -- Это ты -- Вертипорох? -- Ну не ты же! А что, мой шоколадовый, так и будем здесь с тобой на дожде дрочить? Или, может, в дом взойдем? -Веди меня, Вертипорох, крути меня круче, пропади все пропадом... В подъезде девятиэтажной грязной хибары пронзительно воняло мочой -- теплой аммиачной атмосферой Венеры. Пыльные клубы мочевины и метана перекатывались по загаженным лестницам, мутные лампочки воздымались кривым хороводом планет на своем беспросветном венерическом небосклоне. Мы с Надькой были первыми землянами, вышедшими без скафандров в открытый отравленный космос Венеры на Третьем Дангауэровском проезде. О судьба первоисследователя! Ты заносишь меня то на Марс к одноглазому штукатуру, то на Венеру к веселой Надьке с шальными глазами на ушах. О недостоверность спасения в посадочном модуле лифта! Разболтанная дребезжащая капсула "снуппи", везущая нас в экспедиционный венерический корабль Надькиной жилплощади! Несчастная трясущаяся кабинка, держащаяся только на трех буквах, которыми сплошь исписаны слабые стенки! Непостижимость русской каббалы мистической математики, совершенно неэвклидовой, состоящей из одних иксов, игреков и перевернутых "No"! Боже мой, неужели никто не понимает, что только наш родимый ум Лобачевского, с младенчества занятый обдумыванием этих таинственных знаков -- X, У, И -- на каждой свободной плоскости нашего мира, смог породить новое представление о пространстве?.. -- Что ты несешь, шизик мой леденцовый? -- ворковала Надька, выпихивая меня из лифта. "До свидания, Венера, до свидания! " -- махал я слабеющими ручонками проваливающейся в шахту кабинке, глядя, как Надька отпирает дверь квартиры. "... На пыльных тропинках далеких планет останутся наши следы! " -- кричал я вослед зассанному модулю голосом замечательного парня -- космонавта Земли и молил Бога, чтобы, привенериваясь, не разлетелись от удара все крепежные фаллосы посадочного блока. Что тогда будем делать? Развалится "снуппи", придется мне остаток жизни прожить у Надьки... -- Ну, входи, входи наконец, персиковый мой, мудака кусок! -- И ввалились мы в шлюзовую камеру, задраили люки, посадку за- кончили. К полету готовы! Бросил я на пол реглан, скинул мокрые башмаки, вздохнул облегченно, обернулся и увидел в дверях человечка. Стра-а-анный человечек! Улыбается гостеприимно. Сам пижонистый -- босиком, в черно-белых кальсонах с мотающимися завязками, в нарядной маечке, не очень поношенной, с надписью про чемпионат оф ворлд по футболу 1966 года в Лондоне. Такой российский лысоватый хиппи. -- Здрасте! -- сказал я ему приветливо и разочарованно. На кой он мне сдался здесь? Он, наверное, командир исследовательского корабля по фамилии Армстронг-Терешков: пока мы с Надькой Вертипорох по Венере бродили, он на орбите витки закладывал, кружил неутомимо, нас дожидался. -- Здрасте! Добро пожаловать! -- крикнул счастливо начальник венерическою корабля и с протянутой ладошкой кинулся навстречу, словно каратист в атаке "дайбацу", и это влажное рукопожатие, быстрое, прохладное, было пугающе-неожиданным, как прикосновение летучей мыши в темноте. А Надька мимо него в кухню пропорхнула, на лету в щечку челомкнула: -- Привет, Владиленчик иди, расслабленный, закусончик ставь. Расслабленный Владиленчик, жарко дыша доброжелательством и старым суслом, вел меня ласково под ручку, морщинами лучился, пришептывал: -- Цыбиков моя фамилия, Владилен Михалычем прозывают, а на клички обидные Надюшкины вы внимания не обращайте. Она хоть и пустобрешка, а к людям сердцем добрая. И гостям мы всегда рады. С человеком умным, бывалым поговоришь -- как воды родниковой напьешься... Он косолапо загребал, за собой подволакивая свои вялые бледные ступни нищего горожанина. Усадил меня за стол в захламленной кухне, откуда-то выволок замотанную в байковое одеяло кастрюлю, сбросил, обжигаясь, крышку, и вдарил в потолок тугой аромат варенной в мундире картошки. -- Вот, покушаем тепленькой, я ее все берег, душевный жар все для Надюшки сохранял: придет-то невесть когда, вся зазябшая, а горячая картоха первое дело для здоровья! Маленькая голова, небрежно оклеенная рыжеватым пухом, костистые узкие плечи, выросшие прямо из отеклого пуза, и весь этот случайный навал нелепых членов был сооружен на базе гро- мадной задницы, под которой мешкотно шевелились пухлые белые ступни. Клянусь, это был чистый кенгуру! Жлобский трущобный кенгуру, отловленный на пустынных помойках Дангауэровки. Обкусанные куски хлеба., две селедочные головы, кровяная каша томатных консервов в давно открытой жестянке. Я грел руки, перебрасывая в ладонях горячую дымящуюся картофелину. -- Сдавай, что ли, -- буркнула Надька, и непонятно было, кому она это говорит -- мне или своему кенгуру в футболке. Но Цыбиков уже мчал к столу, как дорожный каток, переваливаясь на круглых глыбах окороков, подшаривая неверными копытами, нес в руках три граненых стакана, протирал их на ходу сальным краем своей лондонской майки. Мигом наструил в посуду водку из початой нами еще на Венере бутыляки и сел сбоку, смирно, поджав коротенькие ручки под наливную вдовью грудь. И посмотрел Надьке в глаза преданно. В мире животных, одно слово. Надька подняла стакан, повернулась ко мне: -- Давай царапнем за Владиленчика! За мужа моего незаконного, за сожителя моего драгоценного, за душу его голубиную. Очень я его люблю! -- И я очень тебя люблю! -- заверил я Кенгуру. -- Ты мне сразу на сердце лег... У меня тоже душа голубиная! Еще не пролетел в глотку кипящий шарик водки, а Кенгуру уже совершил ко мне тяжелый неуклюжий прыжок, беременный предстоящими объятиями, поцелуями, неслыханным братанием и слиянием в экстазе дружбы. -- Без рук! Без рук! -- закричал я трагически. -- Брудершафт на дистанции! Мы еще не проверили наших чувств! Надька захохотала: -- Ох, Пашечка, удалой! Ну и сволочной ты мой! Отогнанный Кенгуру грузно взобрался на стул, редко моргая налитыми веками, смотрел на меня с печалью. Вот уж действительно: Валдай -- пряжка на ремне меж двумя столицами.... Полпути, ползабот, лошадей замен, И ночной постой, и вина разлив, И хозяйская девочка, Обязательно -- целочка... Забурилась во мне водка, заходила по жилам, и даже досада моя утекать стала. В конечном счете -- черт с ним, с пропадающим пистоном. Когда я был молодым, все мы истово верили в миф, будто бы мужику на целую жизнь отпущено ровно ведро спермы. Вот и распределяй его, как хочешь: или в молодости все его разбрызгай, или в зрелости струхни со смаком, или до старости пущай оно в тебе киснет. Не знаю, откуда пошел по свету гулять этот научный факт, но скорее всего рожден он был психологией вечной карточной системы, всегдашнего рационирования продуктов питания и промтоваров. Я, во всяком случае, подтвердить этот медицинский феномен не могу. Может быть, от крепкой нашей деревенской породы или оттого, что получал всю жизнь продукты питания в закрытых распределителях сверх всяких норм, а может, еще почему-то, но мое ведро оказалось не на жалких двадцать четыре фунта -- вековой стандарт, а разлилось в пивную бочку, полную плещущей во мне студенистой медузьей влаги. Мне ее до смерти не спустить, пер- ламутровую мою плазму жизни, зеленовато-серую молоку с вульгарно-греческим названием "малафья". "Сперматозавр", как однажды подхалимски заметила Актиния. Черт с ним, с несостоявшимся сбрызгом! Все равно в мире нет блага и разумения. Мой бы семенной фонд передать профессору Даниэлю Петруччио. он бы в своих пробирках вырастил такую "Красную бригаду", что эти итальянские недоумки их от почтения в дупу целовали бы! Пропади он пропадом, неудавшийся мой пистон! Мне, как художнику слова, знакомство с Надькой и наклевывающаяся дружба с Кенгуру важнее? Ну, правда же, ведь не трахом единым жив человек?... У меня есть друг, турок он, -- молол что-то Кенгуру. -- Кто-о? -- Турок, Курбан его кличут. Из Туркмении он, из города Мары, -пояснил расслабленный. Надька с посеревшим лицом сидела напротив, болтала лениво ногой, таращила сонные глаза, чтобы веки не слипались. -- Устает она, бедная, -- жалел Надьку муж незаконный, сожитель Цыбиков. -- Жизнь больно трудная стала... Сердце у меня за нее болит. Она -- моя хобба.. Выпьем" -предложил я. Кенгуру трудно плюхнулся с табурета на свои опухлые конечности, проворно сдал нам еще по полстакана. -- У меня есть вот какая мысель... -заблекотал он. -- Вот в чем мысель: чтобы люди лучше понимали друг друга... Хочу выпить, чтобы люди добрее были... -- Молодец, Цыбиков, -- поощрил я его. -- Толковая у тебя мысель! Значит, дернем по рюмцу за взаимопонимание. Граж- данка Вертипорох, вы чего притихли? -- Да ну вас к фигам.. Устала я чего-то... -- Посмотрела на меня своими широко разведенными глазищами, усмехнулась и глотанула из стакана. Поморщилась, плюнула на пол, пальчиком пьяненько погрозила мне: -- Мой цветочек опыляется ночными бабочками... А Кенгуру докладывал мне жарко: -- Друг у меня есть... Художник... Говорят, он гений... Картину красивую недавно нарисовал. Называется "Изнасилование"... Ее, жаль, пока не покупают... Говорят, подождать надо. Сейчас, мол, этого не поймут... Я закурил сигарету, уселся поудобнее. Мне, конечно, правильнее было бы домой ехать. Но с этими животными было тепло и уютно. Да и не поймать сейчас, под дождем, в середине ночи, машину. Лучше здесь посидеть. -- Кубинские сигареты любите? У меня есть несколько па- чек... Нет, я сам не курю -- это у меня для коллекции. У меня и икра есть... Запас -- красная и черная, по одной банке... А у вас виски есть?.. Нет?.. Жаль! У меня есть... Венгерское виски, "Клуб-69" называется... А Шекспир дореволюционного издания есть?.. Жаль,.. С платиново-хромированными клише? Нет?.. А Джона Локка тоже нет? Это плохо... Я его за иллюстрации ценю... Кенгуру работал в режиме не выключенного, всеми забытого магнитофона. Я не сомневался, чго через какое-то время шелкнет реле автостопа и он, к сожалению, замолкнет, погаснет индика- торная лампочка его белесого бессмысленного глаза. Он любил меня сейчас искренней любовью самодеятельного артиста, бене- фицирующего перед благодарным внимательным залом. Я был че- ловек-публика. Целый зал. Аудитория. Весь мир, с которым он жаждал поделиться своими ценными жизненными наблюдениями. И обнаженный актерский нерв подсказывал ему, что надо торопиться, надо успеть сказать побольше, потому что сценический триумф может в любой момент кончиться. Устанет человек-публика, например. Потухнет свет. Или дремлющий антрепренер этого авангардистского театра гражданка Надька Вертипорох всех прогонит к едрене-фене. Бездна пакостных опасностей поджидает вдохновенного артиста... я летом в кемпинге работал.. сторожем... Ну, насмотрелся всякого... Иностранцы -- со всех континентов... С Кубы... Болгарии... даже с Вьетнама... Бабы все тощие. Это понятно -- недоедают... Жрут одни садвинчи... Это разве еда? Кружевцо из хлеба и листочек колбаски... А красоту для них в кемпинге настроили невиданную, прямо сады Семимирады... Иностранцы нас опасаются... в одиночку не ходят -- только целой контингенцией... Кенгуру гудел страстно, радостно, он испытывал наслаждение, близкое к половому. -- ... и с Надюшкой у нас жизнь непростая... Как в книге, есть такой рассказ, его по телевизору не так давно показывали. "Ха- мелеон" называется... там тоже профессор взял на воспитание девушку с улицы... А она высоко пошла... -- Может, "Пигмалион"? Может быть, и "Пигмалион". Наверное, "Пигмалион"... -- Тогда давай допьем, прекрасный ваятель, -- сказал я. -- Давай выпьем за нашу подругу Галатею Вертипорох и за тебя, великий профессор Хиггинс. -- И вы вот обзываетесь, -- грустно покачал головой Кенгуру. ~ А зря... Я обиды не заслуживаю... У меня жизнь несчастно сложилась... Моего отца расстреляли... Враги народа... А иначе я не так бы жил... Сколько ж тебе годков, Цыбиков? -- спросил я недоверчиво . -- Тридцать два на тридцать третий... В нынешнем году -- как Спасителю нашему сравняегся.. -- Ого-го! -- подняла тяжелую головку наша нежная Галатея. -- Пожил, мудило, однако. Я бы ему с легким сердцем дал пятьдесят. Или шестнадцать. У него не было возраста. Он не жил. Он был гомункул. Человеческий головастик. Головастик. Какое-то давнее, совсем забытое воспоминание ворохнулось во мне. -- А кем же ты стал бы, Цыбиков, кабы твоего папашку не кокнули враги народа? -- Я?! Да Господи!.. Кем захотел бы! У меня папаша в органах служил... Замминистром он был... Я засмеялся: Кенгуру был не просто исполнитель текстов, -- он был вдохновенный импровизатор. -- Замминистра Цыбиков? Что-то я не припоминаю такого, -заметил я. -- Почему Цыбиков? -- обиделся Кенгуру -- Цыбикова -- мамаша моя была и меня так записала, чтобы спасти от мести врагов народа. Это у нее такая коспиранция велась. А фамилия моего папаши была Рюмин. Рюмин была ему фамилия... Рюмин. Минька Рюмин была ему фамилия. ДЭ ПРОФУНДИС. ИЗ БЕЗДНЫ... Надо же, мать твою!!! Как же я мог забыть, что она была Цыбикова! Веселая наглоглазая блондиночка, ловкая медсестричка из нашей поликлиники, со шлюховитым плавным ходом круглой жопки, вся изгибистая, будто на шарнирах, тонкая-тонкая, а из распаха хрустящего белого халатика всегда вытарчивали две молочные луны пудовых цыпуг. Ее где-то сыскал себе министр Абакумов, а когда, откушав, смахнул со стола, этот сладкий кусок бакланом подхватил Минька. И был с ней счастлив. И она к нему относилась неплохо, управляя им легко, но твердо, как велосипедом. Глупый, слепой Кенгуру! Может быть, твоим отцом был не замминисра Минька, несчастный малоумный временщик, сгоревший дочла за год, а сам неукротимый шеф всесоюзной безопасности генерал-полковник Виктор Семеныч. Может быть, твоя генеалогия из-за соблазнительных гениталиев твоей мамашки много выше и благороднее! Да что толку теперь -- обоих расстреляли враги народа. Разъялась связь времен, как сказал бы поэт. Гражданин Кенгуру, дорогой товарищ Цыбиков, поклонитесь в ножки вашей хоббе, веселой вашей сожительнице, вашей ожившей на панели Галатее! Это она широким бреднем своего лихого промысла подобрала меня в гостиничном вестибюле и приволокла сюда на фургоне эпидемиологических спецперевозок. Она доставила к вам бывалого человека, беседу с которым вы цените, как родниковую воду. Пейте же прозрачную воду истекшего времени! Хлебайте гор- стями дистиллят испарившихся лет! Я, я, я -- свидетельствую! Я был последним, видевшим твоих отцов -- кто бы из них им ни оказался на самом деле