Выбрать главу

... Поехал. Грязь, дождь, дымный туман рванули по бокам машины плотными струями. Загребущие лапки дворников сброси- ли с лобового стекла черные пригоршни мокрого снега. Шипела под колесами мокрая жижа -- атмосферные осадки вместе с солью и песком. ОбоссанныЙ ад. Наверное, потому, что я настоящий патриот, мне никогда раньше не приходило в голову, какой все-таки здесь скверный климат! Черт бы его побрал. Живут же где-то люди. Под пальмами. В бунгалах. А мы -- в дерьме. Точнее -- компатриоты в дерьме, а я в лмерседесе^. Почти новом, с фирменной шипованной резиной. И здесь, в теплой капсуле его кабины, под сладостный педрильный стон магнитофона, полупьяный, я чувствовал себя, как пионер-первооткрыватель в рубке планетохода, пробирающегося по неведомой прекрасной планете, слепленной целиком из дерьма. На кровяном замесе. Нежно-голубой Орбис, всегда в багровом мареве террарум. И уличные фонари выбивали из черного асфальтового грунта желто-коричневые гейзеры йодистого света, слепого, пронзительного, травящего. У живущих под этими фонарями обывателей вырастает огромный зоб -шевелящийся под подбородком мешок, вроде килы. Я ехал через обезлюдевший центр, и по сторонам проносились невысокие коренастые наши небоскребы, редкие и темные, как пеньки во рту. "Нигде нет кра-аше столицы на-ашей... " -- заголосил я, заглушая нежнейшие рулады гомосека из динамиков, и от собственного крика становилось легче. Притормозил на красном светофоре, распахнул лючок бардачка и в самом углу нащупал сверточек. Из целлофанового мешочка вытряхнул, тряпицу холщовую стянул и кожей пальцев прочитал на гладкой кости полустертый, почти брайлевский текст: лКАПИТАНУ В. А. САПЕГЕ ОТ МИНИСТРА ГОСБЕЗОПАСНОСТИ УКРАИНЫ П. МЕШИКА". Носи этот пистолет всегда. И везде. Понял? Всегда!.. И сегодня ночью тоже? Я сказал -- всегда! -- заметно раздражаясь, крикнул Абакумов. Приказ тридцати- летней давности сохраняет силу. Потому что однажды уже сохранил мне жизнь. И еще, может быть, однажды сохранит. Вот и ношу пистолетик с собой. Или вожу в машине. Маленький браунинг. Дамский фасон, никелированный с чернью, с костянными накладками на рукояти. Надпись почти стерта -- -- нет это не рашпиль времени я сам содрал драчовым напильником письмена с рукояти, когда они утратили свой магический смысл. Три десятилетия всего прошло, историей-то совестно называть. Но над содранной дарственной гравировкой -- несколько ярусов смерти, археологические уровни, геологические пласты. Какие руки держали этот пистолетик! В каких недоступных сейфах он сберегался! А теперь лежит в бардачке моей машины -- мне все равно больше девать его некуда. И с сегодняшнего вечера старый приказ вновь обретает силу -- носить всегда. И везде... Я мчался через заплеванный грязным мартовским снегопадом город, через центр на Ленинский проспект, в гости к своему отвратительному другу Актинии, и привычно легшая на сердце тяжесть никелированного браунинга опускала меня в глубину прошлого, как тянут водолаза на дно свинцовые башмаки. Простенькая машинка, маленькая катапульта из жизни в небытие. Симпатичная истица, пережившая стольких хозяев! Вещи вообще долговечнее людей, но не существует вещей долговечнее оружия.... Я ходил безостановочно по длинному коридору, застланному алой ковровой дорожкой, подсвеченному тусклым сиянием бессчетных бронзовых ручек бесчисленных дверей. Я вытоптал брод через этот стоячий ручей венозной крови на третьем этаже Конторы перед входом в приемную вседержителя моей судьбы Виктора Семеныча Абакумова. Я втолкнул в приемную осумасшедшевшего от страха Миньку и уже час ходил из одного конца коридора в другой -- останавливаться было нельзя: стоять в этом коридоре не разрешалось, через пять минут внутренний караул обратил бы внимание на толкущегося под дверьми министра субъекта. И я ходил, ходил, делая сосредоточенное лицо занятого человека, и, достигнув лестничной клетки со стороны улицы Дзержинского, разворачивался и устремлялся в другой конец, к переходу в новое здание, обращенное к Фуркасовскому переулку. И суетливой от ужаса побежкой паркинсоника -- в обратный путь. Мне нельзя было терять из виду двери приемной. Оттуда должен выйти Минька. Может быть, отбившийся от начальства счастливый и наглый или удрученноразрушенный. А возможно, уже под конвоем. Я уговаривал его, умолял и грозил, я пытался объяснить ему и запугать, доказывая, что единственный для него спасительный выход сейчас -помалкивать. Молчать, валять дурака, прикидываться перед министром, будто история с Коганом -- не завязка огромной комбинации, а случайный эпизод со зловредным жидом, который подох со страха оттого, что успел многое наболтать. И главное для Миньки спасение, доказывал я ему, -- не упоминать моего имени, оттянуть время, а я секретным меморандумом докажу Абакумову, что Минька делал аккурат что надо. Я втолковывал Миньке, что мы выполняем сейчас свою маленькую роль в огромной политической игре и министр будет нарочно делать вид, будто ничего не знает о данном нам задании, это будет проверка Минькиной твердости и сообразительности, министр будет просто проверять -- можно ли допустить Миньку до разговора с первыми людьми державы. Этот наивный детский лепет я пытался вбить в его тупые, неповоротливые мозги, чтобы выиграть хоть крупицу времени. Бесполезно. Ничего он не соображал. Грех, конечно, было мне сетовать на его глупость в этой ситуации -- будь он поумнее, он тем более мне бы не поверил. Но он не то чтобы не доверял моим словам, он попросту ничего не понимал, ни единого слова, будто я внезапно заговорил с ним по-китайски. И пока Абакумов медленно поджаривал его на адской сково- роде ковра перед своим столом, я метался затравленно по коридору, пытаясь найти какой-нибудь выход. А в голову лезла всякая чепуха, я мечтал, чтобы Абакумов -- хоть в память о прошлых заслугах -- не уничтожил меня совсем, а разжаловал, бросил в ссылку, в гиблые места, дал назначение, которое вчера показалось бы мне крахом. Я был согласен ехать на Магадан, проклятую дикую окраину ГУЛАГа, сторожить миллионы зеков, в кощмарную жизнь, где жены офицеров берут взаймы друг у друга презервативы и, попользовав, возвращают богатой владелице. Я был согласен ехать в Литву или Закарпатье, где все эти бандиты, лзеленые" да бендеровцы, еженощно резали и стреляли нашего брата, как курей. Куда угодно, только бы не в наше узилище... Но когда огромная дубовая дверь вышвырнула Миньку в коридор, я сразу понял бесплодность своих мечтаний о службе мелким погорельцем в любой горячей или холодной точке державы. Крах, полная гибель были написаны на свинячей Минькиной физиономии. Не растерянность, не страх, даже не удивление -- на роже его была пустыня. Столбняк, великий тетанус, сковал недвижимо этого мясного барбоса. Выпученные бессмысленные глаза, связанные судорогой бледные брыла недавно цветущей хари. Крах, полйый окончательный крах. Когда ослабнут железные обручи судороги, он, разольется прямо здесь в коридоре, мутной студенистой лужей. Я схватил его за руку и поволок за собой, несильно, но больно ударяя его под ребра: Очнись, опомнись, кретин... Что тебе сказал министр?.. Минька перевел на меня бесстрастный взгляд снулого судака к тихо шепнул: -- Он отдаст меня под суд... Он кричал на меня... И от воспоминания об абакумовском крике его забила дрожь. Говори, говори... -- толкал я его. Он кричал, что все это -липа... Что я все наврал... Он приказал отправляться в административную камеру под арест... Он возбудил служебное расследование... Он велел сдать дело начальнику Следственной части... Он кричал, что никакого заговора нет, что он знает, чьи это штучки... -- Ты назвал ему мое имя? -- Да я слова не успел сказать! Он спросил, как только я зашел: где Коган?.. А когда я сказал, что он сдох, этот жид проклятый, так он и заорал... Сволочь, кричит, крутовановский выблюдок, гадина, поперед батьки за стол претесь... Оба в тюрьму пойдете... Мы остановились на лестничной клетке, Минька продолжал гундеть что-то жалобное, а я, сжав виски руками, быстро, спазматически думал-прикидывал, можно ли просочиться в наметив- шуюся крошечную щель. Щель была почти незрима -- не щель, а так, крошечная дырочка, игольное ушко, в которое я должен был просунуть этого обосранного верблюда и пролезть за ним сам, чтобы оказаться в невыразимо прекрасном раю, название которому -жизнь. Рай -- это жизнь. Ей-богу, жизнь -- это и есть самый лучший рай! Из побирушечьего блекотания Миньки я сделал два вывода. Во-первых, Абакумов считает, что существование доказанного заговора против Сталина и всего правительства выгодно не ему, а Крутованову и стоящему за ним Маленкову. Возникновение такого дела каким-то образом мешает ему и его шефу -- Берии. Это надо взять как аксиому, не раздумывая о причинах данной ситуации, ибо у меня все равно нет надежных сведений из его уровня власти для сколько-нибудь серьезных выводов. Если выживу -- то пойму, а нет -- тогда и не имеет это никакого значения. Второе. Коли Абакумов в присутствии такого дерьма, как Минька, ремизил и поносил Крутованова, значит, он уже списал дорогого нашего Сергея Павловича из списков действующих лиц и исполнителей. А ведь заключительный спектакль погребения Крутованова с участием генерала Мешика и моим должен состояться только предстоящей ночью, через двадцать часов, в кабинете Абакумова. Если Крутованов узнает, что ему уже скроены белые тапочки, он должен проявть сообразительности и прыти поболее моего идиотского кабана Миньки... Надо только, чтобы Абакумов не хватился меня еще несколько часов. ЧЧ Идем! -- дернул я Миньку за рукав. Ч- Куда? -ошарашенно спросил он, но послушно пошел за мной. -- К Крутованову Минька вкопанно замер, и тетанус вновь полностью овладел им. -- Зачем? Ты... что?.. -- Мы ему все расскажем. Не бойся, мы пойдем вместе.. -- мне уже нечего было терять, а пускать обезумевшего Миньку одного было все равно бесполезно. -Не пойду... Не пойду... -- он вяло мотал головой. -- Ты меня, гад, и так погубил... Думаешь, я молчать буду на допросах?.. Я все скажу... -- Минька, это твое единственное спасение, -- сказал я ласково. -- А твое? -- взвизгнул он тонко. -- Ты обо мне сейчас не думай, я сам о себе подумаю. И о тебе тоже. Пока ты слушал меня -- все было в порядке. Ты сам беду навлек. Зачем ты без спросу полез к министру с протоколами? Пойми, только я могу сейчас тебя спасти, прошу тебя, делай, как я говорю... Но все уговоры были бесполезны. Минька стенал, охал, причитал, растирал на пухлых щеках свои бесцветные слезы, проклинал день, когда мы познакомились, и ни за какие коврижки не соглашался идти к Крутованову. Меня охватило отчаяние, бесконечное утомление -- чувство сродни тому бессильному озлоблению, которое испытывает пловец, старающийся дотащить тонущего до берега, когда тот хватает его за горло, за руки, душит и топит обоих. Ничего не оставалось делать, и я предпринял последнюю попытку взять его за волосы. -- Минька, поступай, как знаешь. Сейчас в административной камере оформят твой арест -ты ведь последние минуты на воле -- и отправят на допрос в Особую инспекцию. Ты когда- нибудь видел, как там допрашивают? Он испуганно вжал голову в плечи. -- Ты вдряпался, Минька, в очень серьезную историю, и поэтому к тебе применят третью степень допроса, лэкстренную". Надо, чтобы ты побыстрее все рассказал. Ч- А что мне рассказывать? -- Не знаю. Что понадобится Абакумову. Твоя беда именно в том, что ты не знаешь, что надо рассказать Абакумову. Поэтому тебя подвергнут лэкстренному" допросу. Ты знаешь, что такое утконос? -- Н-ну... пассатижи такие, с узкими губками... -- Да. Вот тебе их и засунут в обе ноздри, начнут выламывать нос. Понял? И это только начало... Минька закрыл глаза, булькнул горлом, и я испугался, что он упадет в обморок. Вполсилы ткнул я его снова в печень, вместо нашатыря, рванул за собой: -Идем, идем, слушай, что я тебе говорю, ты будешь только сидеть, в крайнем случае -- ответишь на вопросы Крутованова, я все сам скажу, что надо, только идем, время и так кончается! И он двинулся. По-моему, был он без сознания. Мы снова прошли через коридор, застланный алым ковром; мимо страшной дубовой двери приемной Абакумова я шел, остановив дыхание, потому что если бы случилось то, что совсем недавно свершилось уже здесь, перед этими дверьми, когда вышел мне навстречу подвыпивший, распояской, Абакумов и повел к себе в кабинет, то уж сейчас-то он наверняка повел бы нас с Минькой совсем в другое место. Но пройти иным путем я не мог -- ведь приемная и кабинет Крутованова находились здесь же, на этом этаже, всего несколькими дверями дальше. Несколько метров, несколько темных тяжелых дверей с ярко наблищенными бронзовыми ручками. Да это и естественно: ведь противники в нанайской борьбе не могут состязаться на расстоянии. Вошли в приемную, и, волоча Миньку за руку, чтобы он не сомлел в последнюю минуту, я сказал дежурному адъютанту: -- Доложите товарищу заместителю министра, что по его приказанию прибыл подполковник Хваткин с очень срочным сообщением... Сергею Павловичу было об те поры ровно тридцать пять годков, и уже много лет он ходил в генеральских погонах. Я свидетельствую: еще три десятилетия назад он уже был представителем того стиля огромной власти, который утвердился в наше время кик обязательная форма поведения партийного сановника. Наверное, он был единственный босс в нашей Конторе, которому я по-настоящему завидовал и на кого хотел бы походить. Даже внешне. Случайность? Стечение обстоятельств? Везение? Или знамение? Крутованов -- единственный из руководителей Конторы, который не погиб, не пострадал и не исчез. По сей день имеет ранг министра. Но это -- теперь, а тогда... Тогда он стоял, прислонившись спиной к каминной доске, сложив руки по-наполеоновски на груди и невозмутимо покуривая американскую сигарету лЛаки страйк", слушал мой доклад о заговоре против жизни товарища Сталина и других вождей партии и правительства. Серый твидовый пиджак, широкие модные брюки, шелковая сорочка -- ни дать ни взять английский сэр, крупного калибра лорд, почтенный эсквайр, господин Антони Иден! На лице его нельзя было прочесть ни возмущения, ни сострадания, ни одобрения, даже особого интереса он не проявлял. Нормальное служебное внимание. Только однажды, когда чуть оживший Минька попытался перебить меня, он бросил ему коротко и холодно, как замерзший плевок: -- Сидите спокойно! -- и вельможно, еле заметно кивнул мне: -- Продолжайте. Я продолжал. Я докладывал, я живописал, я доказывал -- называл имена, даты, места, реальные и воображаемые; я предполагал, я анализировал, я признавал невыясненность многих важных обстоятельств. Я бился за свою жизнь. Неповторимый миг громадного вдохновения в сражении за себя! Какие там Фермопилы! Убогая стратегия Аустерлица... Вялая душиловка Сталинграда... Нелепые выдумки о таланте и предвидении полководцев. Успех или крах всех великих битв зависит от тайного хода карт игроков, разбросавших колоду на этаж выше твоей головы... -- Любопытно... -- обронил Крутованов, отвалился от камина и неспешно продефилировал к столу, взял маникюрную пилку и начал аккуратно шлифовать ноготь на мизинце. Воцарилась тишина, лишь пилка чуть слышно шоркала да по-кабаньи сопел Рюмин. Та самая пресловутая драматическая пауза на сцене, которая разделяет сумбур завязки и первый логический ход героя. Ход, определяющий весь дальнейший сюжет веселой оперетки под названием лЗАГОВОР ЕВРЕЙСКИХ ВРАЧЕЙ. ИЛИ НЕ- УДАВШАЯСЯ ПОПЫТКА ОТРАВИТЬ ВЕЛИКОГО ПАХАНА"... Курьез, однако, состоял в том, что пламенная искренность и сдержанная страстность моего рассказа не имели целью заставить Крутованова поверить мне, равно как и профессионально серьезное внимание Крутованова не было искренним интересом -- все это было элементами, частями ролей, которые мы добросовестно разыгрывали перед пока еще пустым залом, и Крутованов одновременно выступал в качестве антрепренера, вынужденного решать: убедим мы зрителей в правдивости, достоверности, жизненности невероятных трагических коллизий, выдуманных мною, или этот спектакль вообще сейчас не к сезону, не ко вкусам и не к планам развлечений Зрителя -- Того, Что Заказывает Музыку. Мы-то оба понимали, что предстоящий спектакль -- чистое творение духа, не имеющее под собой никакого реального основания, и пьесы-то самой покамест тоже не существует, есть лишь гениальная идея и громовой хаос завязки, которую мы на ходу должны развивать, импровизировать и режиссировать. Играть. И глядя на безмятежное лицо этого молодого человека, занятого сейчас только полировкой своих красивых матовых ногтей, я плыл через тишину паузы, как сквозь вечность, ибо ни малейшей гримасой, ни крошечной мимикой он не давал понять -- сбросит ли через минуту нас с Минькой, двух жалких обделавшихся скоморохов, с подмостков жизни или возьмет в свою антрепризу и выпустит на авансцену самого страшного представления истории. Звяк! Дзинь! Это брошена на стол пилка, и мы с Рюминым вздрогнули от неожиданности, а Крутованов спросил нас ровным голосом: -- Любопытно знать: почему вы пришли ко мне? Вот тут наше лицедейство кончалось, потому что Крутованов все равно мог вступить в игру, только ясно представляя расстановку сил, и никакие хитрости в этом вопросе не имели цены и смысла. Моя воля и хитроумие уже не влияли на мою судьбу -- она зависела от возможностей и планов Кругованова, которые, в свою очередь, были определены позицией игроков верхнего уровня. Глядя ему прямо в глаза, я отчетливо произнес: -- Вы единственный человек в министерстве, который может иметь независимую от Виктора Семеновича Абакумова точку зрения... -- Да-а? Ч заинтересованно протянул он, и я видел, как у него закипел пузырек вопроса на кончике языка -- ла откуда это известно? ", но он сплюнул этот вопросик и задал другой, посущественнее: Ч- Значит, если я правильно понял, у вас-то безусловно иная, чем у министра, точка зрения? -- Так точно, товарищ генерал-лейтенант. Виктор Семеныч не хочет замечать существования обширного, разветвленного еврейского заговора. Я думаю, по каким-то причиним ему это не выгодно. Крутованов приятно улыбнулся, он улыбался долго -- все то время, пока доставал из ровненькой несмятой пачки новую сигарету, осторожно постукивал ею по столешнице и прикуривая от золотой зажигалки лзиппо". И отлетела улыбка только с первой струей синеватого табачного дыма, когда эта струя, прямая и острая, как клинок, воткнулась мне в лицо вопросом: -- А мне-то тогда это зачем?.. Абсолютно равнодушным голосом. Я почувствовал, что остатки моих сил уходят. Крутованов не хочет брать игру на себя. Кто его знает, почему. Может быть, опасается, может, силенок еще маловато. А может быть, считает, что еще не время для его номера. Политики -- лихая штука, и такой прожженный лис понимает, что, если нредложенная мною партия выгорит, он получит очень много, почти все. Но проиграв, он заплатит жизнью. А сдав нас с Минькой Абакумову, он, хотя любви министра и не сыщет, враги они навсегда, но мелкие баллы для завтрашней борьбы все-таки наберет. Наши с Минькой черепа пойдут на костяшки счетов большой политики. Двух дураков -- в кредит. Ах, если б я мог сказать Крутованову, что в сейфе Абакумова лежит на него кистень, что Пашка Мешик уже прибыл в Москву, что в три ночи министр ждет нас, что никаких очков Крутованов на мне не соберет, потому что никакой борьбы завтра не будет, а предстоит ему верная гибель. Но сказать этого я не мог. И тут позвонил телефон. Тонкий вызывной зуммер селектора, и адъютант сказал картонным голосом динамика: -- Товарищ заместитель министра, с вами хочет говорить генерал-лейтенант Фитин... Черт его знает, как бы все получилось и вышло, кабы Крутованов снял трубку и своим обычным вежливо-ледяным тоном поговорил с Павлом Михайловичем Фитиным о накопившихся в их епархии делах и делишках. Но невозмутимый джентльмен вдруг резко сказал в микрофон: -- Я занят! Ни с кем не соединять... Мельком взглянул на меня и сразу сообразил, что допустил промах, ибо в один миг назвал цену своему равнодушию и неза- интересованности, прогнав без ответа начальника Главного управления политической разведки. А допустив ошибку, тут же ее удвоил, унизившись до объяснения мне: -- В сортире бы и то доставали меня... Так вы не ответили: зачем мне заниматься делами, которые министр считает для себя невыгодными, как вы изволили выразиться? Ладно, коли разговор со мною важнее беседы с Фитиным, важнее любых происшествий в нашем шпионском мире, то я вам скажу, уважаемый Сергей Павлович: -- Я полагаю, они невыгодны Виктору Семенычу именно потому, что выгодны вам. -- Попрошу вас точнее сформулировать свою мысль, -- очень учтиво наклонил голову в мою сторону Крутованов. -- Мне кажется, что раскрытие огромного еврейского заговора против руководителей и самих устоев нашего государства не очень радует Абакумова... -- Никогда бы не подумал, что наш Виктор Семенович -филосемит, -- тонко усмехнулся Крутованов. -- Кто бы вообще мог предположить, что наш министр такой юдофил, можно сказать, идейный жидолюб... -- Скорее всего, Виктор Семеныч не любит евреев так же, как все остальные. Но мне сдается, что он видит угрозу товарищу Сталину со стороны группы партийных работников, готовящих огромный заговор. лЛенинградское дело" -- это лишь цветочки. Ягодки он планирует сорвать в Москве. -- Вы так полагаете или вы это знаете? -- полюбопытствовал он лениво, но воздух из обширного кабинета был сразу вытеснен неслышным жутким сопением схватившихся в смертельной схватке у подножия Паханова трона двух главных борцов, финалистов великого соревнования созидателей мира добра и разума -Лаврентия Павловича Берии и крутовановского свояка, брудастого трибуна Георгия Максимилиановича Маленкова. Ч- Я полагаю, что знаю, Ч засвидетельствовал я. А Минька, ослабший от долгой пытки, давно потерявший нить разговора в этой непонятной ему игре, испытывавший лишь физическое томление от переполнявшего его ужаса, вдруг протяжно, по-бабьи застонал: -Ой-ей-ой... -- и, опомнившись, испуганно закрыл ладонью рот. Крутованов покачал головой и заметил мне сочувственно: Ч- Ничего, крепкий у вас партнер... Так. Скажите мне, пожалуйста, что дает вам основания считать, будто вы знаете о планах Абакумова? -- Информация из первых рук. -- Точнее! Имена, факты... -- Нет, Сергей Павлович, этого я вам сказать не могу. Пока. Я уже и так выдал вам себя с головой. Кой-какую мелочишку ведь и себе оставить -- на жизнь -- не мешает... -- Вы меня смешите, Хваткин. Неужели вы думаете, будто вам еще что-то может помочь, если ваш рассказ меня не заинтересует? -- Как знать, Сергей Павлович... Но я надеюсь, я уверен, что вы заинтересуетесь. -- Отчего же вы так уверены? -- благодушно засмеялся Крутованов и, откинувшись на спинку кресла, пристально посмотрел на меня. Как на забавное прыгучее насекомое. Его веселье по краям уже подернулось голубой искоркой злобы. -- Оттого, что моя голова в ваших руках. А над вашей -- уже висит топор... Он долго смотрел на меня, немного наклонив породистую голову с безукоризненным пробором, и по его ярко синим, слегка навыкате глазам я видел, что он прикидывает: раздавить меня незамедлительно или пока отложить эту пустяковую процедуру. Но желание яснее увидеть форму мистического топора, висящего над головой, и предполагаемое направление его движения взяли верх. Воистину -- лучше с умным потерять, чем с дураком найти! О спасительный кров мудрости! Благодаря ей мы до сих пор живы. Все остальные умерли. Все. Мудрость Крутованова безмерна -- и через тридцать лет Магнуст явился истцом ко мне. А не к нему. А тогда, насмотревшись на меня вдоволь и высмотрев, видно, то, что ему надо было, сказал с печальным вздохом: -- Бедная Россия... Ни в одной стране не было столько самозванцев, как на Руси... Может быть, потому, что народ наш глуп и сам же их призывает?.. -- Поскольку вопрос был риторический и ответом моим он нисколько не интересовался, то сразу же придвинул к себе коричневую папку, которую я положил ему на стол, и принялся очень быстро и цепко читать лУголовное дело по обвинению А. Г. Розенбаума, М. Б. Когана и др. в совершении преступлений, предусмотренных статьями... ". Через какое-то время, показавшееся нам с Минькой вечностью, ибо ни один поэт мира не ждал решения мэтра с таким волнением, Крутованов, не отрываясь от чтения, взял из хрустального стакана остро отточенный карандаш и принялся подчеркивать жирными красными штрихами отдельные строки и абзацы, а какие-то страницы протоколов выделял бумажными закладками. Потом захлопнул папку и спросил: -Все? Пересохшими губами я выговорил с трудом: -- Подготовлена большая оперативно-агентурная разработка. Крутованов зажмурился, провел рукой по волосам, которые и без того лежали один к одному, встал и сказал: -- Ну что ж, как говорили латиняне -- лэкзитус акте пробат". Результат, надеюсь, оправдает мои действия. Вот он, мой первый учитель легкодоступной интеллигентности. Колумб, туманно возвещающий бесценные сокровища мысли в еще не изданном в те времена словаре иностранных слов. Он повернулся к Миньке и приказал: -- Садитесь, майор Рюмин, за стол, соберитесь с мыслями и напишите ясную сопроводительную. Без всяких рассуждении -- одни факты. А сам снял трубку лвертушки" и набрал четыре цифры: -- Георгий Максимилианович, добрый день... Да-да, это я, Сержик... Господи, спаси и помилуй! Сержик! Нежное детское, ласковое имя Сержик! Товарищ заместитель министра государственной безопасности СССР генерал-лейтенант Сержик! Едрить твою мать! Где же, на каких высотах обитает его державный свояк, коли этот всесильней ледяной людоед -- только лСержик"? А может, универсальность власти беззакония и состоит в том, что Маленков звонит Великому Пахану и трясущимся каждый раз голосом представляется: лЭто вас, Иосиф Виссарионович, Жорик беспокоит... "? -- Георгий Максимилианович, у меня к вам исключительной важности вопрос... Очень серьезно... Во всяком случае, я бы хотел, чтобы вы были в курсе дела и оценили сами... Хорошо... Большое спасибо... Слушаюсь, через час... Минька, закусив кончик языка, трудолюбиво строчил сопроводиловку. Как всякое низкоорганизованное существо, он не мог планировать свою деятельность, но и прошлые события не терза- ли его долго. Оторвался от бумаги и спросил: -- Писать, что Виктор Семеныч... -- Не надо! Ч отрезал Крутованов, подошел к нему, через плечо Миньки прочитал написанное и сказал: -- Достаточно. Рас- пишитесь и поставьте дату. Взял у него лист, помахал им в воздухе, дожидаясь, пока просохнут чернила, и весело сказал: -Когда вы, Рюмин, доживете до старости и выйдете ни заслуженную пенсию, вы сможете обессмертить свое имя мемуарами... Минька угодливо и непонимающе захихикал, и я подумал, что жизнь его сейчас копейки не стоит. И моя -- за компанию. Крутованов вложил сопроводиловку в дело, спрятал папку н портфель и посоветовал: ЧЧ Назовите свои воспоминания лЗаписки мудика"... -Слушаюсь, товарищ генерал-лейтенант! -- четко отрапортовал Минька, твердо усвоивший за годы службы: коли началь- ство с тобой шутит -- значит, поощряет. А Крутованов, будто читая мои мысли, подумал вслух: -- Пожалуй, вам. Рюмин, здесь оставаться сейчас не нужно. Возьму-ка я вас с собой -- для пущей убедительности. У вас вид очень искреннего человека. Вы ведь не сможете обмануть партию? -- Да я!.. Да мы!.. -- забулькал Минька. -- Сколько сердце бьется, я готов уничтожать!.. Врагов нашей Родины... вредителей этих... Ну, пархитосов проклятых, без роду без племени... -- Почему же лбез роду без племени"? -- удивился Крутованов. -- Роду они Израилева, а племени -- Иудина... -- Вот именно Ч- иудина! Точно так, товарищ заместитель министра! Ч оживился Минька от такого наступившего с руководством взаимопонимания; окреп фанерной глоткой, заблестел стеклянным глазом, хлынула злая кровь в кирпичное сердце. Крутованов вынул из стенного шкафа светлое пальто лпальмерстон", широкополую шляпу, бросил: -- Все, поехали... Вас, Хваткин, я вызову, будьте на месте... Все вместе мы вышли из кабинета, и, глядя вслед уходящим по коридору -- легкой, стремительной поступью, с прижатым к животу портфелем Крутованову и суетливой припрыжкой неуклюжего Миньке Рюмину, -- я с тоской думал о том, что дело только начинается, оно только что стало разворачиваться по-настоящему и как закончится -- еще неизвестно, и завидовал животной беззаботности Миньки, не догадывающегося о том, что он уже больше не вернется, если Крутованов не договорится со свояком. И еще я думал о том, почему Крутованов взял к свояку не меня, а Миньку. С одной стороны, я был этим очень обрадован, с другой стороны -насторожен и несколько обижен. Объяснил себе так: Минька уже больше часа считается под дисциплинарным арестом по приказу министра, а уголовное дело должен был сдать. Неизвестно, дал ли Абакумов какие-то указания начальнику Особой инспекции или отложил вопрос до вечера, но при всех условиях Минька не выполнил приказа министра и мог быть в любой момент задержан в здании, направлен в подвал и распылен навсегда. Поэтому лучше, от греха, вывести его вместе с папкой уголовного дела из Конторы, подальше от цепких лап особистов. Тем более что если Маленков не захочет включаться в эту историю, то Миньке в Контору и возвращаться не нужно. Личная охрана Крутованова решит этот небольшой вопрос. Я так думал тогда. И был не совсем прав. Я еще не догадывался о глубине хитромудрости Крутованова. Меня Абакумов называл шахматистом. Он меня переоценивал: я играл в русские шашки. Настоящим шахматистом оказался Крутованов, он всегда считал на много ходов вперед... Тише, Хваткин! Не гони, почти приехали, скоро дом Актинии. Он здесь живет. Он живет здесь и при мне. Мы друзья и невидимые миру соавторы. Цезарь Соленый -- негр еврейской национальности. Литературный негр. А я -- красный плантатор, белый господин. Мне заказывают музыку, я объясняю Актинии, что нужно. Он пишет. Я подписываю и издаю. Деньги пополам. Плюс -- масса мелких льгот, возникающих для него от дружбы со мной. Мы оба довольны. Мы друзья. Вместе работаем, вместе отдыхаем. Почти забылось даже, что он мой старый законсервированный агент. Да и поручениями я его обременяю редко. А если случается, то они, поручения эти, совсем несложные, нетрудные, по-своему даже приятные. И выгодные. Он дружит с иностранцами. С самыми разными иностранцами: фирмачами, журналистами, переводчиками, мелкими дипломатами. И всех-то трудов его -- разговаривать с ними. Не выведывать, не выспрашивать, упаси Боже! Просто разговаривать. И пробалтываться время от времени Большое это дело -- вовремя проболтаться кое о чем. Актиния, маленький, никому не ведомый стукачок, затруханный сексотик, -- один из распределительных клапанов в очень длинном и извилистом канале, по которому наш народ получает абсолютно надежную, совершенно достоверную информацию, именуемую лклевета из-за бугра". Достаточно часто бывает, что Контора хочет сообщить славному нашему населению какую-то весть: ненадежно-лживую, соблазнительно-манкую, официально-зыбкую. Во всем мире для этого существуют газеты. Но у нас же народ особый, ни на кого не похожий. Пропечатай в газете -- не прочтут. Трудный народ, тяжелые люди. Приходится ухищряться. Перед Актинией ставится задача, и в течение одного-двух дней он пробалтывается шведскому атташе, испанскому посольскому секретаришке, бразильскому стрингеру, французскому лфирмачу", американскому профессору-слависту о важной новости. Его личный друг, ответственный работник ЦК и, несмотря на это, очень порядочный и очень интеллигентный человек, вы уж поверьте мне, там такие тоже есть, особенно из нового, молодого поколения; так вот, этот самый друг-партфункционер под большим секретом сообщил, что сокращение еврейской эмиграции происходит из-за болезненной реакции правых ортодоксальных партийных руководителей на нежелание еврейских эмигрантов ехать к себе, в Землю Обетованную, а драпающих из Вены по всему свету. Если бы, мол, с Западом было достигнуто соглашение о том, чтобы всех пархачей гнать прямо из Москвы этапом на их историческую родину, тогда бы, мол, все стало тип-топ. Подавляющее большинство всей этой иноземной шелупони -- душевных поверенных Актинии -- и думать не думают ни о евреях, ни о диссидентах, ни о Конторе, ни об эмиграции. Они озабочены сделать в Москве свои делишки, набить в мошну побольше зеленых и отвалить отсюда навсегда, как из пропащей колонии. Но кто-то один всегда поделится со знакомым журналистом из корпуса инкоров. Тот мигом телетайпит к себе сообщение: л... из неофициальных источников, вызывающих доверие... " Назавтра оно выходит в газете, а еще через день эту чепуху уже передает лГолос Америки" в обзоре лАмериканская печать о Советском Союзе". Вот и порядок! Нас ведь интересуют только те два-три миллиона закамуристых обормотов, которые еженощно, как подпольщики, выходят в эфир: услышать из-за бугра родной клеветнический голос, смакующий некоторые наши трудности и еще не изжитые отдельные недостатки. Эти несчастные радиослухачи, недовольные почемуто правдивой и прогрессивной информацией советской печати, не обращают внимания на то, что западные передачи -- это оживленный разговор глухого с немыми. И немые, услышав рассказ глухого, который он прочел по шпаргалке Актинии, с воодушевлением начинают пересказывать друг другу лСлышали? Это ведь лГолос" передал! Это Би-би-си сказало! Они-то уж знают! Они-то врать не станут!.. " Конечно, не стануг. Они ребята честные. У них врать стыдным счтается. А у нас это не стыдно. И никогда не было стыдным. Тысячу лет врем обвыкли, полюбилось. Врем всегда, везде, всем. Себе, другим, друг другу. Наше всегдашнее вранье -проекция иной, непрожитой нами жизни. Стой, вот, кажется, и прибыли. Неведомый город. Вообще-то считается, что это Москва, а на самом деле тоже вранье. Странный город, в котором, кроме Актинии, никто не живет. Невиданные адреса: площадь Хо Ши Мина, проспект 60-летия Октябрьской революции, улица Саляма Адиля, проезд Витторио Кодовилья. Ни один москвич не ответит, где находится этот некрополь, никто не знает, кем он населен. Наверное, здесь живут одни Актинии. И мой Актиния. Который радостно щерился в дверях, ручками жирными взмахивал, в дом гостеприимно приглашал: -- Какие люди нас почтили! Кого я вижу! -- И внутрь квартиры орал: -- Нет, вы только гляньте, кто к нам приехал! -- И вопил, и пел по-цыгански: -- Павел Хваткин к нам приехал, наш Пашуня дорогой!.. Полумрак в комнатах, полно людишек, алкогольно-табачный смрад, народ на кучки разбился, все врут что-то корыстное, идет тусовка полным ходом. Наглый гостевой дизайн: всякой твари по паре, и все пары нечистые. Архимандрит отец Александр и хлыщеватый директор продовольственного магазина; знаменитый валютчик Фима Какашка и нераскаявшийся постукивающий диссидент; широко известный нелегал, популярнейший в Москве шпионский резидент Ликтор Вуи и кавказский красавец артист в курчавом парике, похожем на маньчжурскую папаху. Икебана из мудаков и жуликов. Девчушки-блядушки, изображающие молодых актрис и начинающих поэтесс, танцуют с иностранцами, ритмично трясут под скупыми платьишками тугими марокасами, жмут истово вялую зарубежную плоть наливным выменьком. А те, апатичное мудачье, озираются по сторонам, щурятся довольные -- о-о, бьютифул! О-о, вери гуд! О, мы совсем не так представляли себе неофициальную жизнь России... Конечно, дорогие друзья, вы все неправильно представляли! У нас здесь красиво и весело! И живем мы открыто, с распахнутой душой! И телки наши сисястые -- считай, почти задаром! И где в вашем убогом мире электронно-синтетического ширпотреба увидишь столько настоящего антиквариата, подлинной нашей русско-народной старины! Глянь кругом: и гжельская посуда, и жостовские подносы, и палехские доски, и хохломские цветные деревяшки, и мелкая чугунная каслинская пластика, и ростовская финифть, и валдайский колокольчик вызванивает старинной вязью лкого люблю, того дарю", и фарфор кузнецовский да корниловский, и яйцо Фабержс, оторванное у него в Пасху, золотом- эмалью дымится... Полный шандец, абсолютный вандерфул! Красивая жизнь у нашего народа, сытая и радостная, можно сказать. И мне навстречу всплыла откуда-то из квартирных глубин распухшей утопленницей Тамара Кувалда -- возлюбленная супруга Актинии, нежнолюбимая, родненькая, почти единоутробная. А шлюхи его не в счет, шлюхи -- вместилище избыточной энергии бушующей предстательной железы. В семье главное -- род- ство душ, и оно у них полное, на грани взаимовоплощения. Я обожаю слушать ее леденящие душу рассказы о совместном счастье с Актинией. -- Павлик, родной, почему ты один? А где Мариночка? Мы дружим нашими сумасшедшими домами. Мне захотелось сказать ей пару теплых, но вдруг почувствовал, что корень языка тонет в подступившей рвоте. Вздохнул судорожно, икнул, сказал ей сурово: лЯ не Павлик, я кит-блювал", отпихнул ее и рванулся в сортир, и, опережая меня, прямо с дверей ударила в голубой унитаз плотная струя блевотины, и долго еще я, как потухший Везувий, бурлил лавой непрогоревшей выпивки и непереваренной закуски над бирюзовыми водами озера Титикака. Потом рыготина иссякла, унеся из меня килограмма четыре дефицитных недоиспользованных продуктов и дорогостоящей выпивки, а также большую часть желудка, тонкого кишечника и -- серозную фасолину. В груди стало спокойно и просторно. И на душе полегче. Не веря себе, я стоял в сортире, прислушиваясь к своему ливеру, боясь поверить, что Верхний Командир снова дал увольнительную. Ощущение простора в груди, нестесненности вздоха было так прекрасно, что я не хотел шевелиться, мысль покинуть сортир была мне отвратительна, я решил здесь поселиться навсегда. А что? Чем плохо? Замечательный сортир, зеркало жизни миленьких советских парвенюшек: цветной кафель, идиллически голубая ваза пипикаки, на полочке -- том Достоевского и аптечная бандеролька лСенейды". Пароль всех наших хомо новус -- в сортире лБесы" и патентованный индийский дристос. Безобразие какое! В стране продуктов не хватает, а они без слабительного просраться не могут! Хлопнул в гневе дверью, покинул с возмущением сортир, поскольку догадался, что примирить меня с этим уродливым не- совершенным миром может сейчас только крепкая выпивка. А в коридоре меня дожидалась Кувалда с взволнованным лицом, на котором виднелись следы былой красоты. Я ее трахал лет двадцать назад, и тогда на ее лице были заметны следы недавней былой красоты. Она, наверное, прямо родилась со следами былой красоты. Теперь у нес вместо былой красоты климакс: шум ее приливов гудел у меня в ушах, океанская волна гормонов несла похотливое тело Кувалды мне навстречу. -- Подруга! -- заорал я. -- В задницу! Ни слова! Летом поговорим! Срочно надо выпить!.. -- и умчался, обескуражив верную подругу моего лучшего друга, бывшую свою любимую девушку со следами былой красоты. Не сердись, Кувалда, я себя так плохо чувствую и времени у меня осталось так мало, что его просто не может хватить на разговоры со всеми бывшими любимыми девушками, незабываемыми спутницами. Она слабо вякнула вслед: -- Там американские корреспонденты пришли, я тебя хотела представить... На столе было полно прекрасной трофейной выпивки. Актиния мастер вынимать из этих отвратительных зарубежных скаред подарки. Виски, джин, кампари, тоник, баночное пиво -- тут было над чем потрудиться, и я, не теряя ни секунды, сразу же, как кашалот, заглотал два больших стакана джина со швепсом. И вместе с дыханием открылся слух; до этого они суетились передо мной, махали лапками и ножками сучили, будто в немом кино. А сейчас пришел звук. Отец Александр рассказывал озабоченно, что знакомый ему иерей изучил карате и перед Масленицей изувечил нескольких комсомольцев-атеистов, которые пришли в храм хулиганить в пьяном виде. А теперь попа-каратиста извергают из сана как священника-убийцу... Постукивающий диссидент поведывал девулькам-шлюхам нечто антисоветское, неслыханно революционное. У него наверняка есть от КГБ справка, разрешающая ему с 17 до 23 часов говорить что угодно. Всенародно любимый шпион, глубоко законспирированный нелегал рассказывал артисту в парике-папахе, как ему удалось сорвать провокацию империализма, опубликовав на Западе искаженные мемуары Светланы Аллилуевой. А артист не слушал, ерзал от нетерпения, томился сокровенным вопросом бытия, расспрашивал осторожно -- как бы через шпиона подсосаться к таможне, перевезти надо кое-чего из вещичек. Хлыщеватый директор гастронома прислушался краем уха к ним, махнул рукой: -- Подумаешь, проблема! Говна-пирога! Позвони завтра, я тебе дам концы... Актиния поил американцев самогонкой, убеждал-расхваливал, доказывал, что лдомашний сахарный виски" и есть любимейшая выпивка нашего народа. Те слизывали сивуху с края стакана, чокались, цокали языками. Я забалдел маленько, очень приятно, не заметил, как Актиния подкатился ко мне с наемниками продажной желтой прессы: Ч-... вы известный политический писатель, профессор права... Гадина Актиния, и тут покоя нет. Пропадите вы все пропадом. У старшего американца в лице была величавая степенность грамотного осла. Он все время тщательно протирал стекла очков, а я ждал, когда он пронзительно заревет ли-а-а! и-а-а! " с техасским акцентом. А у второго вообще никакого лица не было: так, набросок, торопливый подмалевок личности. -- Вы бы не могли сказать, что думают н России об Америке? -- спросил старший ишак. Я нахмурился, задумался глубоко, вопрос-то непростой, ответственный, хлобыстнул еще стаканяру закордонной выпивки, медленно изрек: -- Проблема имеет предысторию... Дело в том, что однажды Америка России подарила пароход... Оба тесно посунулись ко мне, младший -- с недостоверной головой, будто восстановленной антропологами по ископаемым остаткам черепа -выхватил из кармана блокнотик, вечное перо: -- Сорри... Очен интересно... Разрешите, я буду писать? -- Обязательно... Потом перечитаете, и все станет ясно... Итак -- пароход. Но у этого парохода были огромные колеса, да-да, совершенно огромные колеса... И при всем том -- что возмутительно! -- ужасно тихий ход... Значит, суммируем: огромные колеса и ужасно тихий ход. -- Вы говорите о поставках по ленд-лизу? -- уточнил очкастый ишак -- В какой-то мере, хотя эта история началась задолго до войны, в которой мы вынесли основные тяготы борьбы с фашизмом. Сейчас уже многие американцы, оболваненные пропагандой, забыли об этом пароходе, а у нас помнят, у нас никто не забыт, ничто не забыто. Церемонии дарения был даже посвящен фильм, кажется, он назывался лВолга-Волга"... Актиния, открыв рот, оцепенело слушал мои откровения, его острый профиль обделавшегося Мефистофеля от растерянности сразу округлился и поглупел. Он ничего не понимал, да и неудивительно: он же не видел Истопника из третьей эксплуатационной котельной Ада, он не породнялся с Магнустом, и это не он выблевал сейчас в сортире серозную фасолину со стальными створками по имени Тумор. А молодой, тот, что без лица, мне радостно подъелдыкнул: -- Да-да, знаю, Волга -- это как у нас Миссисипи... -- Правильно, Волга, как Миссисипи, а Волга-Волга -это как Миссисипи и Миссури. -- Господин профессор Хваткин шутит, -неуверенно хихик-нул Актиния, но я грозно зыркнул на него: -- Какие шутки?! Все могло бы пойти по-другому, если бы не безответственный поступок одного руководящего американца... Ч- Какой именно поступок? Как имя американца? -подступили дружно наймиты бульварной прессы. -- Имя его я пока, по вполне понятным соображениям, назвать не могу. Но поступок он совершил ужасный. Этот американец, этот американец засунул в жопу палец... -- Иа-а! Иа-а! -заревел газетный мул. -- Что? Я не понял! Что сделал этот американец? -надрывался его друг. Актиния от ужаса закрыл глаза и рукой подманивал одну из своих боевых шлюшек, чтобы она отвлекла меня от этих акул с Флит-стрит. -- Что -- лчто"? Ведь вынул он оттуда говна четыре пуда! Актиния позорно бежал, а вместо него подплыла ко мне пухлая телочка, игривая и нежная, как ямочка на попке. Повела медленно янтарным козьим глазом, сказала лениво: -Чего ты с этими дурнями разговариваешь, они же шуток не понимают. Пойдем лучше... А озадаченные корреспонденты не отпускали, за рукав придерживали, нервно спрашивали: -- То, что вы сказали, есть иносказание, намек? -Конечно, ребята, намек. Аллюзия! Аллюзия диссидентов в иллюзиях детанта. Ладно, парни, хватит умничать, давайте царапнем по стаканчику, от мудрых разговоров в глотке сушь! Они охотно накапали себе по наперстку, вполне достаточно, чтобы соринку из глаза вымыть. И я в стаканчик толстенький плеснул и телушке своей мясной не забыл, фужер набуровил. Очень стоящий человечек, шкуренция эта. -- Зовут-то тебя как, птичка? -- Птичка! -- весело засмеялась розовая шкварка. Села рядом в кресло, ногу на ногу положила: толстенькие, гладкие, мечта поэта Мастурбаки. Ах, какая девочка-симпа! Просто хрустящая свежая булочка, этакий французский круассан. Меж тем парнокопытный продажный писака не унимался: -- Вы упомянули в разговоре о диссидентах... Я хотел спро- сить: что вы думаете о перспективах диссидентского движения в вашей стране? -- А у нас нет никакого диссидентского движения. Мы -- целиком диссидентская держава, страна сплошного инакомыслия. Ни один человек не говорит того, что думает... Девчушка-блядушка на всякий случай отодвинулась от меня чуть дальше, но я крепко взял ее за упругую мясную ляжку. Люблю такие тонкие мягкие ляжки. -Спокойно, Птичка, не дергайся, в городе красные, -- и повернулся к заокеанскому буцефалу: -- В той или иной мере у нас все диссиденты. Следствие огромных личных и общественных свобод. Кто сидел дважды -диссидент, кто сидел один раз -- моносидент, кому в лагерях срок довесили, тот пересидент, а кого пора сажать -- тот еще недосидент. Вон, например, в углу сидит знаменитый диссидент тот, что виски с кислой капустой трескает. Это очень независимый человек, он, как киплинговский кот, -- ходит сам под себя. Птичка-шкварка захохотала и снова подвинулась ко мне, а я засунул ей руку под юбку, стал гладить лилейную кожицу и подумал, что в мою молодость у баб не бывало такого тела. Оно у них было рыхлее, крах