Выбрать главу

XLIII. Проповедь и нравоучения 4-го евангелия.

Первым шагом науки в ее критике первоисточников было отделение четвертого евангелия от синоптиков. Основанием для этого послужило теологическое введение к четвертому евангелию, столь расходящееся с духом синоптиков, а также принципиальная разница между синоптическим Иисусом и тем мистическим проповедником, образ которого дан у Иоанна. Поэтический характер многих мест у Иоанна и утонченный пафос, прорывающийся в некоторых местах его рассказа, создали ему особенный успех среди многих читателей с литературным вкусом, которые, кстати сказать, совершенно оставили в стороне менее привлекательные для них черты конкретного проповедника-Иисуса и обратили все свое внимание на мистические обобщения и парения четвертого евангелия.

Также читатели оказывают сильное противодействие методической критике своим упрямством и самоуверенностью. Покойный Арнольд, например, никогда научно не обработавший ни одного евангельского текста, очень быстро разрешил евангельскую проблему, высокомерно объявляя несостоятельными, лишенными всякой вдумчивости, своих оппонентов и восхваляя «тонкое чутье и глубокую проникновенность своих единомышленников». Он просто гильотинировал всю сложную критическую проблему, без всякой аргументации по существу провозглашая какого-нибудь Эвальда выше Бауэра, Ренана и Штрауса[95].

Одним из соображений, на которое ссылается Арнольд, признавая проповеди четвертого евангелия достоверными, является следующее. Один из пояснительных комментариев у Иоанна, а именно VII, 39, показывает, что приведенная выше проповедь Иисуса осталась непонятной для составителя четвертого евангелия, значит, он не мог ее выдумать. Ибо, если «учение» Иисуса «велико и свободно», то комментарий евангелиста «узок и механичен». Но ведь это — чистейший самообман. Арнольд, видимо, никогда не имел представления о том, в каких условиях евангелия редактировались и переписывались. Что касается «узкого и механического» комментария, то он мог быть более поздней интерполяцией, тогда как «великое и свободное» учение могло быть более ранним измышлением составителя первого евангелия или даже какого-нибудь позднейшего публициста. Если мы подвергнем приведенный выше текст специальному анализу, то мы лишний раз убедимся в той произвольности и предвзятости, с которой Арнольд подходит к предмету. В евангелии написано: «В последний же день великого праздника Иисус стоял и возгласил, говоря: кто жаждет, иди ко мне и пей. Кто верует в меня, у того, как сказано в писании, из чрева потекут реки воды живой». Чрезвычайно поучительно видеть, как Арнольд, претендующий на тонкое чутье и глубокую проникновенность, распространяется на счет «сладостной мудрости», заключенной в приведенном тексте. Бессмысленная болтовня, уродливая фразеология, нравственная пустота — все это преображается у Арнольда с его предвзятостью. Арнольд становится подобным мусульманину, который в каждой строчке Корана видит некое откровение. Арнольд, утверждающий, что он подвергает евангелие испытанию на оселке научной мысли и литературного вкуса, на самом деле превращается в подлинного фанатика, забывшего и научную мысль, и литературный вкус.

вернуться

95

Карпентер бросает мне вызов: «Поле греческой литературы открыто; пусть Робертсон найдет там более возвышенный эпизод, чем притча о самарянине». Я заявляю, что эпизод с Ликургом, прощающим Алькандра (Плутарх, Lycurgus, 1, 11), гораздо возвышеннее в нравственном отношении, чем указанная выше евангельская притча.