25
И Павел получил повестку. Стараясь быть веселым, он сказал Евдокии:
- Ну, мама, пошли воевать!
Клавдия, придя с работы, застала в доме сборы. Павел разбирал свои рисунки, Евдокия месила тесто, Катя стирала Павлу белье. Клавдия ахнула, побледнела, возмутилась:
- Ты же художник... Я не понимаю... Ты должен хлопотать... Просто нелепо, чтобы талантливый человек шел под пушки!
Очень тихо Павел сказал:
- Подумай, что ты говоришь, Клаша.
Клавдия заплакала, бросилась ему на шею:
- Не сердись! Я тебя люблю! Неужели это конец нашему счастью?
- Не знаю, - сказал он. - Но пока я буду жить, я буду любить тебя. Помни.
- Ничего не конец, - сказала Катя от корыта. Распрямившись, она откинула мокрой рукой упавшие на лоб волосы, вымытые ромашкой, с завивкой "перманент". - Ничего не конец. Распустили нюни. - Она схватила корыто и грубо сказала: - Убирайтесь, не то ноги оболью. Крутитесь тут... - и выплеснула помои в ведро, обрызгав весь пол.
- Ну чего ты, чего? - сказала Евдокия, когда Павел и Клавдия ушли наверх. - Брат на фронт уезжает, а ты грубишь.
- Подумаешь, разнежничались! - ответила Катя. - Я сама еду на фронт. Не говори мне ничего! - крикнула она. - Вот уеду и вернусь, посмотришь обязательно вернусь!
- Тьфу, верченая, - сказала Евдокия с негодованием. - Ты не знаешь, как и ружье-то держать.
- Во-первых, мама, знаю; только оно называется не ружье, а винтовка.
- А кроме того, - сказал четырнадцатилетний Саша, находившийся тут же и напряженно слушавший, - Кате самое правильное идти по своей части: связисткой.
- Ты знаешь, что ей самое правильное! - сказала Евдокия. - Это же бог знает что - чтобы девушка на войну шла.
Катя молчала, только вода плескалась в корыте.
- Отец знает? - спросила Евдокия.
Он уже знал. Ему на заводе сказали, что Катя подала заявление о своем желании отправиться в действующую армию. Евдоким только кивнул - говорить было нечего. Зато другие говорили о Кате, и некоторые спрашивали:
- А как же насчет танго и туфель?
- А это - для мирного времечка, - отвечала Катя. - Отвоюемся - опять надену мои туфельки чудненькие и пойду танцевать.
Прощанье с Павлом вышло печальным, хотя все крепились. В старом костюме, с рюкзаком за плечами, Павел уже не был похож на художника, человека, отмеченного особым даром и особой долей, - самый обыкновенный был призывник, как все молодые люди. Клавдия в своей модной шляпе из прозрачной соломы стояла рядом с ним. Она одна, по его желанию, шла проводить его до призывного пункта, остальные прощались дома. Пришла и Наталья с мужем. Присели на дорогу. Павел поцеловался со всеми и сказал:
- Мама, родная, никогда...
Он не договорил, взял Евдокию за обе руки и, низко склонившись, одну за другой поцеловал эти крепкие ласковые руки. Потом вышел, неловко задев плечом за притолоку, а Катя зарыдала и бросилась за ним. Вся семья стояла у калитки и смотрела, как он шел по улице, удаляясь от дома. Клавдия шла с ним и держала его за руку, но он уже чем-то был отделен от нее, как от них всех.
Потом и Натальин муж уехал, а там и Катя. Опустел Чернышевский дом.
26
Евдокия не знала географии и никогда не предполагала, что в СССР так много городов. Есть Урал, а на Урале ихний город, еще Челябинск, Пермь, Свердловск и разные не столь большие поселения, вроде Курьи, где Евдокия в былые времена покупала сено для коровы. Еще есть Новосибирск, Киров бывшая Вятка, Горький и - очень далеко - Москва и Ленинград. И вдруг оказалось, что городов у нас великое множество, и немцы их забирали и забирали. Как же так? Где ж им остановка, окаянным?
Она не любительница была хныкать и держалась спокойно, как раньше, но сердце ныло не переставая. Дети, дети! Паша! Катя! Молодые, милые! Сашенька подрастет и тоже уйдет воевать, он и теперь уже ждет не дождется своего дня, - Сашенька, главная боль, главная утеха в жизни!.. Ворочая чугуны в печи, Евдокия шептала псалом царя Давида: "Не убоишася от страха нощного, от стрелы, летящая во дни, от вещи, во тьме приходящая, от нападения и беса полуденного... На аспида и василиска наступиши и попереши льва и змия..." Но аспиды всё катились да катились вперед, они забрали Украину, обложили Ленинград, стояли уже под Москвой.
Из Ленинграда, Москвы, Киева понаехали эвакуированные. Они жили во всех домах. У Евдокии комнату наверху забрали под приезжих ленинградцев профессора, его жену и двух жениных сестер. Профессора, седого и деликатного, Евдокия жалела. Тихо и косолапо спускался он сверху в своих валенках, которые не умел носить, и, стараясь не шуметь и не брызгать, умывался в сенях под висячим рукомойником. А с бабами - профессоршей и ее сестрами - Евдокия с первых же дней вела негромкую, но ожесточенную войну за чистоту. Они хвастались, какие у них в Ленинграде были квартиры и какая мебель, и как они ходили по музеям и театрам, - а теперь, жалобились, приходится жить в невыносимых условиях. Ни одна из них не была приучена к простому обиходу, к домашней работе, ни одна не умела варить в русской печи. Евдокия скрепя сердце помогала им стряпать и убирала за ними, грязи и беспорядка она не могла перенести. Она убирала, и они же на нее обижались и ставили ей на вид, какая она некультурная и какой у нее плохой, неблагоустроенный дом. Евдокия считала недостойным с ними связываться. Да и не переговорить бы ей троих таких тараторок. Но она их терпеть не могла. Одного профессора уважала и старалась ему услужить.
Как ни удивительно, вражда с тремя жиличками смягчала Евдокиину горесть и помогала пережить тяжкое время.
А Шестеркин опять запил. Как-то явился пьяный, плакал, буянил, грозил Евдокии, что скоро немцы и на ее дом станут бомбы кидать; и, показывая, какие тут будут опустошения, разбил два цветочных горшка. Евдокия разгневалась и вытолкала его вон. Он кричал:
- Дура набитая! Ты считаешь, я пьяница! Я от унижения пью! От скорби! Дура!..