Зима в тот год грянула рано и была лютая, грозная. Неистовые метели неслись над черными лесами, над суровым городом, над денно и нощно дымящими трубами Кружилихи. К тучам взвивались метели, от морозов и несчастий костенела душа. Когда ушел пьяный Шестеркин, Евдокия села на ларь, стеная без слез и ломая руки. Не о детях было в ту минуту ее горе, она, как и Шестеркин, исходила скорбью о чем-то таком огромном, чего даже не могла уразуметь хорошенько.
- Проклятые, - шептала она.
Такой застал ее Евдоким. Обнял ее, бережно погладил по спине:
- Ну чего, Дуня? Ну, не надо. Переживем, Дуня...
Он был мастером кузнечного цеха, и работы ему хватало, не каждую неделю домой удавалось выбраться. И, как депутат, он занимался эвакуированными, их устройством, болезнями, претензиями. Он не уставал, верней сказать - не чувствовал усталости: некогда было. Но иногда ему изменяло его рассудительное отношение к жизни, он начинал раздражаться по пустякам и покрикивать на людей. "Спокойно, спокойно! - говорил он себе. Это ведь только начало, впереди еще много чего будет, побереги нервы давай!" - и опять срывался. Чаще всего его сердили эвакуированные, которые всё на что-то жаловались и чего-то просили. Он раздражался и повышал голос, а потом ему становилось стыдно: вспоминал, что эти люди оставили свои жилища, друзей и многие семью, что вот у этого человека, на которого он сейчас кричал, дети, жена и мать за тысячи километров отсюда, в осажденном городе, - может, умерли от голода и холода, может, их изувечила бомба, - а он-то, человек, стоит у станка и работает... И Евдоким говорил отчаянным голосом:
- Ну, не обижайся. Ладно, поговорю с директором, поищем тебе новое жилье...
Встречаясь иногда на заводе с Натальей, он наскоро перебрасывался с ней парой слов - что пишет Николай, как дети... Однажды заметил, что она исхудала и пожелтела; пригляделся - а у нее на виске седые волосы... Евдоким спросил:
- Ты чего такая?
Она нахмурилась:
- Такая, как все.
- Что мужик пишет?
- Ничего особенного. Жив.
- Ты детей к нам приводи. Пусть у нас живут.
- Хорошее дело. Нарожала да матери спихну?
- А ты давай не разговаривай! - закричал он, уже убегая. - Давай приводи, сказано тебе!
День и ночь дымили трубы Кружилихи.
Шли на запад сквозь пургу эшелоны с танками и орудиями.
Однажды Евдоким, придя домой, сказал Евдокии:
- Ну, Дуня, немцев отогнали от Москвы.
27
Идут дни. Идут годы.
Враг отбит. Полчища аспидов откатились на запад. Где-то у самых границ фашистской Германии сражаются теперь Павел и Екатерина Чернышевы. Радио передает, что ни вечер, приказы о победах. Люди ходят повеселевшие и подобревшие.
Сашенька дождался своего часа - записался добровольцем. Но не добился, чтобы послали на фронт. И на корабль не попал, а держат его, к великому облегчению Евдокии, в тылу, в сухопутном училище.
Наталью назначили помощником главного конструктора. Детей, Володю и Лену, она давно перевела на улицу Кирова, к Евдокии, а сама живет на заводе - ночует в дежурке, завтрак и обед ей приносят в конструкторскую. Она стала как будто еще выше, в ее голосе и осанке выражение властности. Сбываются ее мечты. Ей кажется, что вся ее жизнь - здесь, что дети ей помеха, напрасно она их родила... Но вот дети заболели корью, и Наталья с трудом сосредоточивается на работе и не дождется вечера, когда можно съездить к ним, своей рукой дать лекарство, поставить градусник, приласкать. И, равнодушная к еде, презирающая разговоры о пайках и карточках, она приходит в восторг от того, что в заводскую лавку привезли варенье - настоящее сахарное варенье, вишневое! Она несет полную банку и улыбается, предвкушая, как обрадуются дети, как Лена завизжит, а Володя крикнет: "Бабушка, где моя ложка?"
Дни идут.
В газете, в списке награжденных орденами, напечатано имя Чернышева Павла Петровича. Евдоким и Евдокия только собирались написать поздравление, - а от Павла письмо из госпиталя: ничего, мол, серьезного, рана пустячная, потерял немного крови, но ему сделали переливание, и он уже поправляется. Хорошо, коль правда!.. Он просит не беспокоиться, только писать почаще. Что-то от Клаши редко приходят письма... Тут Клавдия отводит глаза, а Евдокия вздыхает потихоньку. Уже два раза приходил тут какой-то в модном пальто, с черными усиками, ничего, приличный, вежливый встретив Евдокию в сенях, посторонился и поднял шляпу... Но Евдокия готова побожиться, что брови у него подбритые, как у женщины, и не понравился он ей, бог с ним! Она спросила Клавдию:
- По делу приходил?
- По делу, - так же коротко ответила Клавдия, и весь день они не разговаривали - дулись друг на друга.
После этого красавец с подбритыми бровями больше не показывался. Зато Клавдия совсем перестала бывать дома по вечерам.
И еще большая неприятность. Евдокия недоглядела и Катину меховую горжетку побила моль. Катя думала сделать из этой горжетки воротничок и муфту, а моль проела три плешины на самых видных местах, и Евдокия ума не могла приложить, как написать Кате об этом несчастье.
Москвичи, ленинградцы, киевляне разъехались по своим местам. И профессор со своими тараторками уехал осенью сорок четвертого года. Все четверо горячо благодарили Евдокию за гостеприимство - да, подумайте, эти вздорные старухи тоже благодарили ее со слезами на глазах и целовали, счастливые, что возвращаются домой. Евдокия собирала их в дорогу и связала на память профессору шерстяные носки.
28
Клавдия пришла из театра, встала коленями на стул, прилегла на стол головой и грудью и томно сказала:
- Ну вот, я уезжаю.
- В командировку, что ли? - спросил Евдоким. Клавдия поднялась, вся вытянулась - вот сейчас отделится от пола и полетит; достала портсигар, скрутила папироску.
- Нет, совсем. Дайте огонька, Евдоким Николаич.
Держа перед ней зажигалку, Евдоким переспросил:
- Как совсем?
Евдокия замерла с полотенцем и тарелкой в руках. Клавдия изо всех сил затянулась дымом:
- Так... Приходится.
И заплакала:
- Как будто я виновата. Разве прикажешь чувству? Я хочу счастья... Это не жизнь! Молодость уходит...
Евдоким сказал тихо: