Выбрать главу
Но вот сидят два человека и спорят о проблемах века.
Один из них кричит о вреде открытой критики у нас, что, мол, враги кругом, что время неподходящее сейчас.
Другой — что это все убого, что ложь рождает только ложь и что, какая б ни была эпоха, неправдой к правде не придешь.
Я закурю опять, я встану, вновь удеру гулять к фонтану, наткнусь на разговор, другой… Нет,— в парк я больше ни ногой!
Всё мыслит: доктор медицины, что в лодке сетует жене, и женщина на мотоцикле, летя отвесно но стене.
На поплавках уютно-шатких, и аллеях, где лопочет сад, и на раскрашенных лошадках — везде мыслители сидят.
Прогулки, вы порой фатальны! Задумчивые люди пьют, задумчиво шумят фонтаны, задумчиво по морде бьют.
Задумчивы девчонок челки, и ночь, задумавшись всерьез, перебирает, словно четки, вагоны чертовых колес…

1955

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

Паровозный гудок…

Паровозный гудок, журавлиные трубы, и зубов холодок сквозь раскрытые губы.
До свиданья, прости, отпусти, не неволь же! Разойдутся пути и не встретятся больше.
По дорогам весны поезда будут мчаться, и не руки, а сны будут ночью встречаться.
Опустевший вокзал над сумятицей судеб… Тот, кто горя не знал, о любви пусть не судит.

1951

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

Партизанские могилы

Б. Моргунову

Итак,    живу на станции Зима. Встаю до света —                нравится мне это. В грузовике на россыпях зерна куда-то еду,          вылезаю где-то, вхожу в тайгу,          разглядываю лето и удивляюсь,          как земля земна! Брусничники в траве тревожно тлеют, и ягоды шиповника алеют с мохнатинками рыжими внутри. Все говорит как будто:                   «Будь мудрее и в то же время          слишком не мудри!» Отпущенный бессмысленной тщетой, я отдаюсь покою и порядку, торжественности вольной и святой и выхожу на тихую полянку, где обелиск белеет со звездой. Среди берез и зарослей малины вы спите,       партизанские могилы. Есть магия могил.            У их подножий, пусть и пришел ты, сгорбленный                            под ношей,— вдруг делается грустно и легко и смотришь глубоко и далеко. Читаю имена:            Клевцова Настя, Петр Беломестных,            Кузьмичев Максим,— а надо всем          торжественная надпись: «Погибли смертью храбрых за марксизм». Задумываюсь я над этой надписью. Ее в году далеком девятнадцатом наивный грамотей с пыхтеньем вывел и в этом правду жизненную видел. Они, конечно, Маркса не читали и то, что есть на свете бог, считали, но шли сражаться            и буржуев били, и получилось,         что марксисты были… За мир погибнув новый, молодой, лежат они,        сибирские крестьяне, с крестами на груди —               не под крестами,— под пролетарской красною звездой. И я стою с ботинками в росе, за этот час намного старше ставший и все зачеты по марксизму сдавший, и все-таки, наверное, не все… Прощайте,        партизанские могилы! Вы помогли мне всем, чем лишь могли вы. Прощайте!        Мне еще искать и мучиться. Мир ждет меня,           моей борьбы и мужества. Мир с пеньем птиц,            с шуршаньем веток мокрых, с торжественным бессмертием своим. Мир, где живые думают о мертвых и помогают мертвые живым.

1957

Евгений Евтушенко. Стихи.

Россия — Родина моя. Библиотечка русской советской поэзии в пятидесяти книжках.

Москва: Художественная литература, 1967.

Паруса

Памяти К. Чуковского

Вот лежит перед морем девочка. Рядом книга. На буквах песок. А страничка под пальцем не держится — трепыхается, как парусок.
Море сдержанно камни ворочает, их до берега не докатив. Я надеюсь, что книга хорошая — не какой-нибудь там детектив.
Я не вижу той книги названия — ее край сердоликом прижат, но ведь автор — мой брат по призванию и, быть может, умерший мой брат.
И когда умирают писатели — не торговцы словами с лотка,— как ты чашу утрат ни подсахари, эта чаша не станет сладка.
Но испей эту чашу, готовую быть решающей чашей весов в том сраженье за души, которые, может, только и ждут парусов.
Не люблю я красивых надрывностей. Причитать возле смерти не след. Но из множества несправедливостей наибольшая все-таки — смерть.
Я платочка к глазам не прикладываю, боль проглатываю свою, если снова с повязкой проклятою в карауле почетном стою.
С каждой смертью все меньше мы молоды, сколько горьких утрат наяву канцелярской булавкой приколото прямо к коже, а не к рукаву…
Наше дело, как парус, тоненько бьется, дышит и дарит свет, но ни Яшина, ни Паустовского, ни Михал Аркадьича нет.
И — Чуковский… О, лучше бы издали поклониться, но рядом я встал. О, как вдруг на лице его выступило то, что был он немыслимо стар.
Но он юно, изящно и весело фехтовал до конца своих дней, Айболит нашей русской словесности, с бармалействующими в ней.
Было легкое в нем, чуть богемное. Но достойнее быть озорным, даже легким, но добрым гением, чем заносчивым гением злым.