И, невзрачный, потешный,
странноватый на вид,
старикашка подсевший
мне бессвязно твердит,
как в парах самогонных
в синеватом дыму
золотой самородок
являлся ему,
как, раскрыв свою сумку,
после сотой версты
самородком он стукнул
в кабаке о весы,
как шалавых девчонок
за собою водил
и в портянках парчовых
по Иркутску ходил…
В старой рудничной чайной
городским хвастуном,
молодой и отчаянный,
я сижу за столом.
Пью на зависть любому,
и блестят сапоги.
Гармонисту слепому
я кричу: «Сыпани!»
Горячо мне и зыбко
и беда нипочем,
а буфетчица Зинка
все поводит плечом.
Все, что было, истратив,
как подстреленный влет,
плачет старый старатель
оттого, что он врет.
Может, тоже заплачу
и на стол упаду,
все, что было, истрачу,
ничего не найду.
Но пока что мне зыбко
и легко на земле,
и буфетчица Зинка
улыбается мне.
1955
Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.
Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.
Я хотел бы…
Я хотел бы
родиться
во всех странах,
быть беспаспортным,
к панике бедного МИДа,
всеми рыбами быть
во всех океанах
и собаками всеми
на улицах мира.
Не хочу я склоняться
ни перед какими богами,
не хочу я играть
в православного хиппи,
но я хотел бы нырнуть
глубоко-глубоко на Байкале,
ну а вынырнуть,
фыркая,
на Миссисипи.
Я хотел бы
в моей ненаглядной проклятой
вселенной
быть репейником сирым —
не то что холеным левкоем.
Божьей тварью любой,
хоть последней паршивой гиеной,
но тираном — ни в коем
и кошкой тирана — ни в коем.
И хотел бы я быть
человеком в любой ипостаси:
хоть под пыткой в тюрьме гватемальской,
хоть бездомным в трущобах Гонконга,
хоть скелетом живым в Бангладеше,
хоть нищим юродивым в Лхасе,
хоть в Кейптауне негром,
но не в ипостаси подонка.
Я хотел бы лежать
под ножами всех в мире хирургов,
быть горбатым, слепым,
испытать все болезни, все раны,
уродства,
быть обрубком войны,
подбирателем грязных окурков —
лишь бы внутрь не пролез
подловатый микроб превосходства.
Не в элите хотел бы я быть,
но, конечно, не в стаде трусливых,
не в овчарках при стаде,
не в пастырях,
стаду угодных,
и хотел бы я счастья,
но лишь не за счет несчастливых,
и хотел бы свободы,
но лишь не за счет несвободных.
Я хотел бы любить
всех на свете женщин,
и хотел бы я женщиной быть —
хоть однажды…
Мать-природа,
мужчина тобой приуменьшен.
Почему материнства
мужчине не дашь ты?
Если б торкнулось в нем,
там, под сердцем,
дитя беспричинно,
то, наверно, жесток
так бы не был мужчина.
Всенасущным хотел бы я быть —
ну, хоть чашкою риса
в руках у вьетнамки наплаканной,
хоть головкою лука
в тюремной бурде на Гаити,
хоть дешевым вином
в траттории рабочей неапольской
и хоть крошечным тюбиком сыра
на лунной орбите:
пусть бы съели меня,
пусть бы выпили —
лишь бы польза была
в моей гибели.
Я хотел бы всевременным быть,
всю историю так огорошив,
чтоб она обалдела,
как я с ней нахальствую:
распилить пугачевскую клетку
в Россию проникшим Гаврошем,
привезти Нефертити
на пущинской тройке в Михайловское.
Я хотел бы раз в сто
увеличить пространство мгновенья:
чтобы в тот же момент
я на Лене пил спирт с рыбаками,
целовался в Бейруте,
плясал под тамтамы в Гвинее,
бастовал на «Рено»,
мяч гонял с пацанами на Копакабане.
Всеязыким хотел бы я быть,
словно тайные воды под почвой.
Всепрофессийным сразу.
И я бы добился,
чтоб один Евтушенко был просто поэт,
а второй был подпольщик,
третий — в Беркли студент,
а четвертый — чеканщик тбилисский.
Ну а пятый —
учитель среди эскимосских детей
на Аляске,
а шестой —
молодой президент,
где-то, скажем, хоть в Сьерра-Леоне,
а седьмой —
еще только бы тряс
погремушкой в коляске,
а десятый…
а сотый…
миллионный…
Быть собою мне мало —
быть всеми мне дайте!
Каждой твари —
и то, как ведется, по паре,
ну а бог,
поскупись на копирку,
меня в самиздате напечатал
в единственном экземпляре.
но я богу все карты смешаю.
Я бога запутаю!
Буду тысячелик
до последнего самого дня,
чтоб гудела земля от меня,
чтоб рехнулись компьютеры
на всемирной переписи меня.
Я хотел бы на всех баррикадах твоих,
человечество,
драться,
к Пиренеям прижаться,
Сахарой насквозь пропылиться
и принять в себя веру
людского великого братства,
а лицом своим сделать —
всего человечества лица.
Но когда я умру —
нашумевшим сибирским Вийоном,—
положите меня
не в английскую,
не в итальянскую землю —
в нашу русскую землю
на тихом холме,
на зеленом,
где впервые
себя
я почувствовал всеми.
1972
Евгений Евтушенко. Медленная любовь.