«Лето того года, когда Евгений Иванович передал Жуково освобожденным им крестьянам, Елена Густавовна жила с детьми в Жуково, — вспоминает его внучка Ольга Вячеславовна Якушкина. — Когда они уезжали в Москву, Евгений Иванович разрешил взять с собой лишь личные вещи и детские игрушки. Вся обстановка помещичьего дома перешла в собственность Жуковским крестьянам. В доме было много ценной немецкой посуды».{37} Между тем сам Якушкин едва сводил концы с концами. Но так велико было его желание сделать все для «вассалов», как он шутливо называл своих крестьян, что он не мог себе позволить взять что бы то ни было из имения, в котором более не собирался жить. Д. И. Будаев подсчитал, сколько Е. И. Якушкин мог бы получить с богатеньких Жуковских мужичков, если бы он действовал согласно «Положению». Это была бы весьма внушительная сумма, но это был бы уже не Якушкин. В крестьянском вопросе Евгений Иванович был еще радикальнее, чем его отец.
Мировоззрение молодого Якушкина отчетливо выясняется из анализа его переписки и литературных работ этого периода. Он — убежденный демократ, сторонник освобождения крестьян с землей, «герценовец», возлагающий надежды на сельскую общину как зародыш будущего справедливого социального устройства. В годы позорной Крымской войны он, как и большинство порядочных людей в то время, надеется, что поражение царизма заставит правительство пойти на реформы и смягчение полицейского режима. 28 сентября 1854 г. он пишет И. И. Пущину в Сибирь (вероятно, с надежной оказией): «Ежели возьмут Севастополь — урок будет хорош, но жалко, что вся тяжесть его падет на народ — сколько будет пролито крови и уничтожено капиталов! Да и едва ли урок будет на пользу. <…> Стоило 30 лет мучить солдат, обращать все внимание на военную часть, держать более миллиона войск, собрать в продолжение года пятьсот тысяч рекрут для того, чтобы совершенно опозориться, когда наступила война».{38}
Как и Иван Дмитриевич, Евгений Иванович — убежденный атеист. Встретившийся с ним (правда, в более поздние годы) известный религиозный философ Е. Н. Трубецкой, тогда молодой преподаватель Демидовского лицея в Ярославле, вспоминал: «Он отрицал чудеса, исторически и вообще научно опровергал Библию и т. п. <…> Вместе с тем я был внутренне глубоко уверен, что этот атеист будет одним из первых в Царствии Божием. Оттого меня и влекло к нему. Я часто спрашивал себя: во имя чего Евгений Иванович обнаружил в жизни столько деятельной доброты? Ради чего, например, он, очень небогатый человек, вдруг обрезал себя во всех своих нуждах и выкроил из своей земли большой земельный надел для освобожденных им крестьян? Одних демократических убеждений для этого по меньшей мере недостаточно. Так поступает не «демократ вообще», а человек, у которого есть святыня в душе… Он был не холоден, не тепел, а горяч сердцем. В этом было главное его достоинство».{39}
Большой интерес представляют письма Евгения Ивановича к жене, посланные ей во время второй поездки в Сибирь (1855–1856). Из них кроме всего прочего можно видеть, каким другом и единомышленницей его была Елена Густавовна. «Пушкина (Бобрищева) и Свистунова мы с отцом не называем иначе, как тобольскими раскольниками, — пишет он. — Они так же, как и Оболенский, выдают себя за православных, но собственно говоря православного в них ничего нет, потому что, какие ни стараются они делать натяжки, чтобы примирить свои убеждения с православием, этого сделать им все-таки не удается».{40}
В одном из писем Евгений Иванович рассказывает жене о том, как, придя в гости к П. В. Анненкову, который в это время жил в Нижнем Новгороде в губернаторском доме, он услышал лязг цепей. Оказалось, что в саду, в котором они пили чаи, работают арестанты. «Я очень хорошо знаю, — пишет Якушкин, — что арестанты ходят в цепях, что их употребляют в работы, видел даже не раз Достоевского с лопатой или метлон в руках, с ножными железами, с головой наполовину обритой, с конвойным, опустившим на землю ружье и равнодушно смотрящим по сторонам, кажется, не все ли равно, работает ли арестант на большой дороге или в саду, в котором я сижу и пью чай, однако ж — не все равно. Мне кажется, я не мог бы спокойно сидеть в саду, где почти беспрестанно слышен шум цепей. Я взял фуражку и поехал..».{41}
Тут будет уместно вспомнить, какую роль в судьбе Достоевского сыграл Евгений Иванович. Необычайно скромный, он никогда об этом не писал, но ведь это он едва ли не первый помог писателю встать на ноги после каторги. Сохранились и опубликованы письма Достоевского к молодому Якушкину, датированные 1855–1858 гг. Из них ясно видно, что Евгений Иванович оказывал ему не только материальную помощь (что при крайне ограниченных средствах, которыми он сам располагал, было не так-то просто сделать), но и помог писателю вновь войти в мир литературы. Письма Достоевского полны горячей благодарности. «Я неожиданно, к моему счастью, нашел в Вас как будто родного, — пишет Федор Михайлович в апреле 1855 г. из Семипалатинска. — Не забывайте меня, а я Вас никогда не забуду». «Вы берете на себя труд хлопотать о напечатании моих сочинений, — пишет он в июне 1857 г. — Вы меня выводите на дорогу и помогаете мне в самом важном для меня деле». «Вы так благородно и просто изъявляли мне постоянно Ваше участие, что забыть о Вас я никогда не могу», «Благороднейший Евгений Иванович», «Вы так стали мне близки вашими поступками со мной»,{42} — такими изъявлениями благодарности и восхищения полны письма Достоевского. Он был одним из очень многих, которым помог Евгении Иванович.{43} Но биографу Якушкина только лишь случайно удается найти следы благородных поступков своего героя.
Много лет спустя, уже после смерти Достоевского, когда его сын готовил к публикации письма писателя к отцу, он попросил Евгения Ивановича рассказать об этом знакомстве. «В то время, когда Достоевский был в крепостных арестантских ротах в Омске, — писал Евгений Иванович, — я на короткое время попал в этот город. Достоевского я никогда до этого времени не видел. Зная, что жизнь Достоевскому в арестантских ротах очень тяжела (по общему отзыву там было хуже, чем в каторжной работе) и что сношения со знакомыми и родственниками крайне затруднены, я просил знакомого моего, у которого я остановился, устроить мне свидание с Достоевским. Его на другой же день привел конвойный очистить снег на дворе казенного дома, в котором я жил. Снега, конечно, ои не чистил, а все утро провел со мной. Помню, что на меня страшно грустное впечатление произвел вид вошедшего в комнату Достоевского в арестантском платье, в оковах, с исхудалым лицом, носившим следы сильной болезни. Есть известные положения, в которых люди сходятся тотчас же. Через несколько минут мы говорили, как старые знакомые. Говорили о том, что делается в России, о текущей русской литературе. Он расспрашивал о некоторых вновь появившихся писателях, говорил о своем тяжелом положении в арестантских ротах. Тут же написал он письмо к брату, которое я и доставил по возвращении моем в Петербург… В письмах своих Достоевский говорит о какой-то услуге. Что я предлагал ему денег, я помню, но у меня их было так мало у самого, что я мог предложить самую пустую сумму, да я и не помню, взял ли он у меня денег или нет. Во всяком случае, считать это услугой невозможно. Доставление письма брату — тоже не бог знает какая услуга. При прощании со мной он говорил, что он ожил. Может быть, это и была главная моя услуга. Мое сердечное, теплое к нему участие, чувство уважения к нему, которое высказывалось в моих словах, мои молодые надежды на лучшее будущее, вероятно, его успокоили на время и оказали, может быть, действительную услугу. Мы расстались более чем знакомыми, почти друзьями».{44}