Еще большим «чудом» является в романе образ Пугачева. В «Истории Пугачева» Пушкин не пошел ни по «пошлому» (его собственное определение) пути тенденциозного «изничтожения» вождя крестьянского восстания Пугачева, ни по пути его идеализации, а дал его образ со всей доступной ему «истиной исторической». Несомненно, именно за это проповедник реакционной теории «официальной народности» министр народного просвещения Уваров объявил пушкинский труд «возмутительным сочинением».
Образ вождя народного восстания предстает в романе Пушкина во всей его суровой социально-исторической реальности. Как н кузнец Архип из «Дубровского», Пугачев беспощаден к своим классовым врагам, к тем, кто не хочет признавать законности его власти. Но он прав, обращаясь к Гриневу: «Ты видишь, что я не такой еще кровопийца, как говорит обо мне ваша братья». Действительно, ему в высшей степени присуще чувство справедливости. Как богатырь русского былинного эпоса, он вступается за всех слабых, обездоленных. «Кто из моих людей смеет обижать сироту?» – грозно вопрошает он. Пугачев способен на глубокую признательность, памятлив на добро (его отношение к Гриневу). И все это отнюдь не поэтический вымысел. Именно таким предстает он в дошедших до нас и в значительной мере, несомненно, известных Пушкину народных песнях, преданиях, сказах. В то же время Пушкин особенно ярко показал в Пугачеве те черты «смелости и смышлености», которые считал характерными для русского крестьянина и вообще для русского человека. Его Пугачев отличается широтой и размашистостью натуры («Казнить так казнить, жаловать так жаловать: таков мой обычай»), вольным и мятежным духом, героической удалью и отвагой.
В 1824 году Пушкин назвал предшественника Пугачева Степана Разина «единственным поэтическим лицом в русской истории». В высоко поэтическом ключе развертывается им и образ самого Пугачева. Такова сцена пения Пугачевым и его товарищами любимой ими «простонародной» «бурлацкой» песни «Не шуми, мати зеленая дубравушка». С «каким-то диким вдохновением» рассказывает Пугачев Гриневу народную калмыцкую сказку, смысл которой в том, что миг вольной и яркой жизни лучше многих лет жалкого прозябания. Щедро наделен Пугачев «Капитанской дочки» и тем «веселым лукавством ума, насмешливостью и живописным способом выражаться», которое Пушкин считал характерным свойством русского человека- «отличительной чертой в наших нравах».
В период работы над «Историей Пугачева» и «Капитанской дочкой» Пушкин много размышлял над проблемой народного, крестьянского восстания. С этим связаны его раздумья о личности и творчестве Радищева. В противоположность Радищеву Пушкин не верил в целесообразность крестьянского восстания, возможность его успеха. Устами Гринева он называет его «бунтом бессмысленным и беспощадным». Тем значительнее пушкинский образ Пугачева, в котором вместо исчадия зла перед читателем предстало яркое воплощение многих замечательных черт русского национального характера.
В «Евгении Онегине» была показана роковая оторванность лучших людей из дворян от народа и драматическая в связи с этим их судьба. «Капитанская дочка» – поиски путей к сближению с народом. Карамзинская иллюзия благоденствия довольных своей участью крестьян под мудрым правлением отца-помещика – патриархальные крепостнические отношения – снимается образом Савельича. В то же время в результате глубокого изучения истории Пушкин окончательно снимает иллюзии «Дубровского»,- возможность объединения обиженного дворянина с крепостным крестьянством в общей борьбе против того политического строя, в котором руководящая роль принадлежит «новой знати». «Весь черный народ был за Пугачева… Одно дворянство было открытым образом на стороне правительства… выгоды их были слишком противуположны»,- замечает Пушкин в «Истории Пугачева». И в окончательной редакции романа, в отличие от его первоначальных планов, на сторону Пугачева переходит не противник «новой знати», а типичный, беспринципный представитель ее Швабрин. Наоборот, «старинный» дворянин Гринев, воспитанный в наиболее симпатичных Пушкину традициях своего класса, сберег свою «честь» незапятнанной. Вместе с тем Гринев оказался тесно связанным с Пугачевым не только силой обстоятельств, но и крепкой взаимной симпатией. Разрешить на таком пути антагонизм между двумя классами, конечно, тоже было немыслимо. Но из всех возможных иллюзий данная иллюзия, основанная на «уважении к человеку как человеку», в чем Белинский видел существо пушкинского гуманизма, несомненно являлась самой высокой и благородной, открывавшей наибольший просвет в будущее, в мир иных, подлинно человеческих отношений между людьми.
«Капитанская дочка» нечто вроде «Онегина» в прозе»,- заметил Белинский. И это в самом деле так. Из пушкинского романа в прозе, в противоположность его же роману в стихах, нарочито исключено субъективное начало – личность автора. Но по энциклопедической широте охвата русской действительности последней трети XVIII века «Капитанская дочка» представляет собой явление, аналогичное «Онегину». Из патриархальной дворянской усадьбы центральных областей России действие переносится в маленькую глухую крепость на далекой степной окраине; из затерянного в бесконечных снежных просторах казачьего постоялого двора («умета») и простой крестьянской избы – в великолепную резиденцию императрицы Екатерины II, парки и дворец Царского Села. Перед нами проходят типические образы людей того времени – провинциального и столичного дворянства, высшего и низшего офицерства, солдат, казаков, представителей угнетенных царизмом народностей, крепостных крестьян, безропотно несущих свое иго, и крестьян, восставших против своих вековых угнетателей.
«Капитанская дочка» была закончена Пушкиным 19 октября 1836 года, в день очередной, притом особенно торжественной, двадцать пятой годовщины открытия Лицея. По установившейся среди лицеистов первого выпуска традиции – «старинным обычаям Лицея» – отметить ее собрались все те из них, кто находился в Петербурге. Пушкин стал читать собравшимся написанные им в связи с этим стихи: «Была пора: наш праздник молодой Сиял, шумел и розами венчался…» Однако, едва поэт, рассказывает один из присутствовавших, начал читать первую строфу, как слезы полились из его глаз, и он не мог продолжать чтения… Предчувствие не обмануло Пушкина: двадцать пятая годовщина Лицея оказалась для него последней.
Черные тучи издавна, почти с самого возвращения поэта из ссылки, начали все грознее сгущаться над ним. Ни гнет николаевской реакции, ни цензурные рогатки, ни попечительные «заботы» шефа жандармов, ни оскорбительные милости царя, надевшего на великого поэта «шутовской кафтан» – давшего ему придворный чин камер-юнкера,- не были в силах подавить его «вольный глас», уничтожить его «звонкую широкую песню». Можно было уничтожить только ее творца.
Поэт погиб «в расцвете сил, не допев своих песен и не досказав того, что мог бы сказать» (Герцен), погиб в том возрасте, в каком Лев Толстой едва начинал свою работу над «Войной и миром».