С первого числа вокруг стало просторно. В магазинах исчезли очереди. Погода до сегодняшнего дня сохранялась летняя. Настроение — сонное.
Пьеса так и лежит в Москве, судьба её мне неизвестна. Там, в Комитете по делам искусств предстоят, по слухам, какие-то организационные изменения, довольно серьезные, и Репертком вплотную занялся этими вопросами. В «Советском искусстве» промелькнула заметка, что МТЮЗ приступает к постановке «Василисы Работницы», но и только. Пробую начать работу над новой пьесой, чтобы не беспокоиться о старой…
Эта осень — необыкновенно, непривычно тиха. В Доме творчества друзей нет. Из города приезжают редко. После знакомой вам шумной и полной жизни, тишина, отчего, как и всегда осенью, начинаешь думать и подводить итоги…
Мне ужасно хочется в Москву, на юг, куда-нибудь — только бы поездить. К тебе я приеду при первой возможности. Мне очень не хватает тебя, особенно сейчас, когда кругом так тихо, а новая работа ещё не пошла. И Андрюшку я вспоминаю с нежностью. Надеюсь, что мы скоро увидимся…».
2/Х-51: «…Я изменил систему работы. Принял все предложения, которые мне делались. То есть — переделываю пьесу для Райкина (что свелось к тому, что пишу её заново). Согласился написать ему новую программу. Согласился написать программу для Кадошникова. (Это тоже вроде пьесы. Он выступает в течении двух часов один). Это мало. Приехал сюда ко мне режиссер Легошин с просьбой написать для него сценарий «Сказка о мире». Я согласился и написал заявку. И это ещё не все. Надя от имени Ленфильма попросила, чтобы я согласился на экранизацию повести Ликстанова «Первое имя». И я согласился и написал заявку. Не думай, что я сошел с ума. Во-первых, сценарии эти ещё не утверждены в плане. Во-вторых, сроки большие. А пьесу для Райкина я дописываю, не вставая из-за стола. Заставили меня согласиться на все эти предложения уроки последней пьесы. Рассчитывать на одну какую-нибудь работу невозможно. Теперь так долго не дают ответа, принята твоя работа или нет, что необходимо их иметь несколько, разного срока. Если этот новый метод даст плоды, то наши дела значительно улучшатся…
Посылаем Андрюше игрушки, тебе конфеты и двести рублей к празднику. Прости за скромные подарки — мой новый метод работы ещё не реализовался… Прости, что пишу на таком обрывке. Вся красивая бумага на даче, а я пишу это в городе…».
А в дневниковой записи он описывал некоторые подробности работы над обозрением: «Эстрадный дух ужаснул меня, — писал он. — Я немедленно отказался работать. Райкин (дух этот исходил не от него) и Гузынин (тоже обезоруживающий добродушием), и Акимов стали уговаривать меня, и я дрогнул. И вот сел работать. Работа, к моему удивлению, вдруг пошла. Я написал заново первую сцену обозрения. Потом — монолог в четыре страницы для Райкина. Все это как будто получается ничего себе… Райкин принял монолог восторженно… У Акимова появилось одно свойство, пронизывающее мне душу, — он держится неуверенно. Этого я ещё не чувствовал в нем ни разу…».
Естественно, — у человека отняли театр, который он создал, «пересадили» в другой, с чужой эстетикой, с чужой труппой… И непонятно, что ждет в дальнейшем. Возможно, он и взялся за эту постановку от растерянности.
«Мучаюсь с обозрением для Райкина, — записал Евгений Львович через несколько дней. — Опьянение от нового жанра, от решения непривычных задач прошло. Осталась муть, принуждение… И полный ненависти к обозрению, к себе, отравленный чужой мне средой, я пошел к Бианки, у которого второй удар. И дело не в том, что работа низка для меня, глупости, а в том, что я с ней не справляюсь».
Однако в письме Наташе от 15 октября история с «обозрением» выглядит несколько иначе: «…Я писал тебе, что занимался тем, что переделывал программу Райкину. Продолжалось это целый месяц. Райкин поселился в Зеленогорске, в Доме архитекторов, и приезжал ко мне на своей «победе», со своим пуделем по имени Кузька каждый день. А два раза в неделю приезжал ещё автор переделываемой пьесы по фамилии Гузынин, а иногда и Акимов — постановщик. Пьеса эта уже ставилась и была доведена до конца и показана Реперткому и Комитету, и запрещена к постановке в таком виде. От Райкина потребовали усиления труппы, а от автора полной переделки пьесы. Сроку дали два месяца. Акимов звонил из Москвы после всех этих событий, предлагая взяться за переделки, и я нечаянно согласился. Звонок разбудил меня в четыре часа ночи, и я плохо соображал, о чем идет речь.
Пьесы такого типа, которые похожи на скотч-терьеров — и собака и не собака, и смешно и уродливо, словом, и пьеса и вместе с тем эстрадные программы — всегда отпугивали меня. Не в качестве зрителя, а как автора. А тут задача усложнилась ещё и тем, что надо было перекраивать чужое, что я делать не умею. Ознакомившись со всем, что мне предстояло, уже, так сказать, при дневном и трезвом освещении, я попробовал взять обратно свое согласие. Ничего из этого не вышло. Получилось так, что мой отказ подводит и Райкина, и всю труппу, и Акимова.