А. В. Луначарский написал «Освобожденного Дон Кихота» в 1922 году, «когда вопрос о взаимоотношениях между победившим пролетариатом и старой интеллигенцией приобрел особую актуальность» (А. Дейч). У него Дон Кихот — второй части романа. Здесь он помещает его в такие ситуации, когда для достижения блага приходится идти на компромиссы, когда маленькое добро рыцаря шло вразрез революции.
Михаил Булгаков ставил перед собой иные задачи. Его пьеса — инсценировка в лучшем смысле этого слова. Он не отходит от Сервантеса. В ней есть потери, неизбежные при инсценировках, есть находки, как во всякой талантливой инсценировке. Его герои — герои Сервантеса. Они проходят в пьесе тот же путь, что и в романе.
Евгений Шварц пошел иным путем. Он взял за основу характеров своих героев то, к чему Сервантес привел их ближе к окончанию романа. И даже самые «безумные» приключения Дон Кихота под его пером зазвучали по-новому. В них рыцарь выступает как мудрец и человеколюбец. Шварц не перемещает рыцаря и его оруженосца ни в другие страны, ни в другие эпохи. Он переосмысливает сервантесовские ситуации, как человек середины XX века, находит новые ходы, и от этого меняются и сами герои. Они становятся нашими современниками.
Дон Кихот Шварца — впечатлителен, доверчив и добр. Всю свою жизнь он просидел у себя в селе, ничего не видя и не зная. Романы открыли перед ним другой мир — мир обездоленных и их немногих отважных защитников. Одни, начитавшись этих романов, предаются размышлениям. «Это люди с густой кровью. Другие плачут — те, у кого кровь водянистая». А у рыцаря Шварца — кровь пламенная. И он, не раздумывая, идет не повторять подвиги книжных героев, а восстанавливать справедливость и истину в людях, околдованных Фрестоном, срывать с них маски, напяленные злым волшебником на их лица.
У Сервантеса Дон Кихот — один против всего света. У Шварца — у него есть верный слуга и соратник Санчо Панса, цирюльник и священник — его друзья, а Мариторнес даже сражается на его стороне.
Когда читаешь воспоминания о Шварце или разговариваешь с людьми, знавшими его, все в первую очередь говорят о его необыкновенной доброте, жизнелюбии, юморе, любви к людям. Это — в первую очередь. Но люди, более близкие ему, знали его и другим, — прекрасно видевшим несовершенство мира и ненавидящим человекоподобных. Михаил Слонимский писал: «Всякое проявление душевной грубости, черствости, жестокости Шварц встречал с отвращением, словно видел сыпнотифозную вошь или змею, это было в нем прелестно и, главное, воздействовало на согрешившего, если тот был человеком, а не закоренелым тупицей или самолюбивым бревном. Человеколюбцем Шварц был упрямым, терпеливым и неуступчивым. Иногда думалось, что в нем живет какое-то идеальное представление о людях и возможных человеческих отношениях, что некая Аркадия снится ему». («Мы знали Евгения Шварца», с. 9).
Читая и перечитывая его пьесы, повести, сказки, кажется, будто так и было на самом деле. Но как-то Евгений Львович проговорился. «Верил ли он в свою победу, верил ли, что пьесы его помогут искоренению зла? — задавался вопросом Николай Чуковский. — Не знаю. Однажды он сказал мне: «Если бы Франц Моор попал на представление шиллеровских «Разбойников», он, как и все зрители, сочувствовал бы Карлу Моору». Это мудрое замечание поразило меня своим скептицизмом. С одной стороны, сила искусства способная заставить закоренелого злодея сочувствовать победе добра. Но с другой стороны, Франц Моор, посочувствовав во время спектакля Карлу Моору, уйдет из театра тем же Францем Моором, каким пришел. Он просто не узнает себя в спектакле. Как всякий злодей, он считает себя справедливым и добрым, так как искренне уверен, что он сам и его интересы и являются единственным мерилом добра и справедливости» (Там же, с. 37–38).
Может быть, поэтому Шварц писал своих персонажей такими резкими красками. Может быть, он думал, что если зло показать в самом обнаженном, самом отвратительном виде, то люди, в которых осталась хоть капля человеческого, уразумеют свой порок и станут лучше? «Для Шварца характерна исключительная четкость сатирического задания, — писал Юрий Манн. — При всем богатстве его эмоционального тона, мягкости переходов от сарказма к грусти, от сатиры к лирике, зло всегда очерчивается им резко, без малейшего снисхождения» (Ю. Манн. О гротеске в литературе. 1966).