«31/VII.
Дорогая Дуся, спасибо за открытку. Я уже почти научился ходить, и доктора мне разрешили переехать в Комарово, что мы и сделали неделю назад. Мечтал на сентябрь поехать в Малеевку, но боюсь — там все чужие, ещё обидят слабого человека. Вчера в «Вечернем Ленинграде» появился подвал о «Прибое». Про Мишку написано: «среди прозаических произведений выделяются небольшие по объему рассказы М. Слонимского и молодой писательницы Р. Достян». Далее идет более подробный разговор. Но все равно, Мишка, значит, не молодой писатель, о чем спешу довести до вашего сведения. Про меня написали ещё более обидно. Обозвали так: «один из старейших ленинградских драматургов». Легко ли читать это выздоравливающему. Тем не менее, дальше они тоже хвалят меня, как и Мишку, несмотря на его интриги.
Напишите мне ещё. Поправляясь, все вспоминаешь старых друзей.
Целую вас обоих. Ваш вечный шафер Е. Шварц».
Евгений Львович более тридцати лет назад был шафером на свадьбе Слонимских.
А. А. Крон прислал свою пьесу «Второе дыхание», и Евгений Львович отвечает ему 31 июля из Комарова:
«Дорогой Александр Александрович! Спасибо за «Второе дыхание». Получил его с некоторым опозданием, так как живу уже в Комарово, а пьеса пришла по городскому адресу. Тем не менее, я успел её прочесть и ещё раз отмечаю, что у меня с нею, с пьесой есть контакт, не то что с моими сценариями у некоторых москвичей драматургов! Как попадете в Ленинград, непременно приезжайте ко мне в Комарово. В результате почти пятимесячного пребывания в постели у меня появилось второе дыхание, и строгий режим снят. Для друзей в особенности. Нижайший поклон Елизавете Алексеевне. Целую Вас.
Ваш Е. Шварц».
Прокомментировать неприятие его киносценариев москвичами не возьмусь. Никаких сведений об этом мне обнаружить не удалось.
Еще из Комарова он успел послать поздравительную телеграмму М. Л. Слонимскому, которому исполнялось шестьдесят лет: «От всей души поздравляю, дорогой Миша, со славным юбилеем. Столько пережито вместе и рядом. Все время вспоминаю журнал Забой в Донбассе, Всесоюзную кочегарку, соляной рудник имени Либнехта. Целую тебя крепко. Работай как работал, все будет отлично = Твой старый друг Евгений Шварц».
Но болезнь снова набросилась на него. 28 августа Шварцы возвращаются в Ленинград.
— С 21-го я заболел настолько, что пришлось прекратить писать, а ведь я даже за время инфаркта, в самые трудные дни продолжал работать. На этот раз не смог… Половину времени там, да что там половину — две трети болел да болел. И если бы на старый лад, а то болел с бредом, с криками (во сне) и с полным безразличием ко всему, главным образом, к себе — наяву. Ко мне никого не пускали, кроме врачей, а мне было все равно. Здесь я себя чувствую как будто лучше, но безразличие сменилось отвращением и раздражением… Сегодня брился и заметил с ужасом, как я постарел за эти дни в Комарове. С ужасом думаю, что придет неимоверной длины день. Катя возится со мной, как может, но даже она — по ту сторону болезни, а я один… Перебирая жизнь, вижу теперь, что всегда бывал счастлив неопределенно. Кроме тех лет, когда встретился с Катюшей. А так — всё ожидание счастья и «бессмысленная радость бытия, не то предчувствие, не то воспоминанье». Я никогда не мог просто брать, мне надо было непременно что-нибудь за это отдать. А жизнь определенна. Ожидания, предчувствия, угадывание смысла иногда представляются мне позорными… Но я мало требовал от людей, никого не предал, не клеветал, даже в самые трудные годы выгораживал, как мог, попавших в беду. Но это значок второй степени — и только. Это не подвиг. И перебирая свою жизнь, ни на чем я не мог успокоиться и порадоваться. Бывали у меня годы (этот принадлежит к ним), когда несчастья преследовали меня. Бывали легкие — и только. Настоящее счастье, со всем безумием и горечью, давалось редко. Один раз, если говорить строго. Я говорю о 29 годе. Но и оно вдруг через столько лет кажется мне иной раз затуманенным: к прошлому возврата нет, будущего не будет, и я словно потерял всё.
Давал ли я кому-нибудь счастье? Не поймешь. Я отдавал себя. Как будто ничего не требуя, целиком, но этим самым связывал и требовал. Правилами игры, о которых я не говорил, но которые сами собой подразумеваются в человеческом обществе, воспитанном на порядках, которые я последнее время особенно ненавижу. Я думал, что главные несчастья приносят люди сильные, но, увы, и от правил и законов, установленных слабыми, жизнь тускнеет. И пользуются этими законами как раз люди сильные для того, чтобы загнать слабых окончательно в угол. Дал ли я кому-нибудь счастье? Пойди разберись, за той границей человеческой жизни, где слов нет, одни волны ходят. И тут я мешал, вероятно, а не только давал, иначе не нападало бы на меня в последнее время желание умереть, вызванное отвращением к себе. Что тут скажешь, перейдя границу, за которой нет слов. Катюша была всю жизнь очень, очень привязанной ко мне. Но любила ли, кроме того единственного и рокового лета 29 года, — кто знает. Пытаясь вглядываться в волны той части нашего существования, где слов нет, вижу, что иногда любила, а иногда нет, — значит, была несчастлива. Уйти от меня, когда привязана она ко мне, как к собственному ребенку, легко сказать! Жизни переплелись так, что не расплетешь в одну. Но дал ли я ей счастье? Я человек непростой. Она — простой, страстный, цельный, не умеющий разговаривать. Я научил её за эти годы своему языку, но он для неё остался мертвым, и говорит она по необходимости, для меня, а не для себя. Определить талантлив человек или нет, невозможно, — за это, может быть, мне кое-что и простилось бы. Или учлось бы. И вот я считаю и пересчитываю — и не знаю, какой итог…