Выбрать главу

И все-таки... когда читаешь "На куличках", то-и-дело вспоминаются старые знакомые: "Поединок" Куприна, "Кукушка" Сергеева-Ценского, чеховская живая хронология, гоголевский петух и т. д.

Отметим пока, что во всех этих вещах: в "Уездном", в "На куличках" борьба против косного, тупого, застоявшегося носит только личный характер. Тимоха, Маруся, Андрей Иванович - протестанты разрозненные, не об'единенные ни с каким коллективом, группой. У автора это не случайно, подробней об этом, однако, ниже.

II.

Из Англии, после двухлетнего пребывания в годы войны, Замятин привез "Островитян" и "Ловца человеков". От "Уездного" - к Лондону, к Джесмонду. От пыли, свиней, грязи невылазной - к камням, бетону, железу, стали, цеппелинам, подземным дорогам. От Чеботарих, Барыбы, исправников - к чопорной английской жизни, машинизированной, расписанной заранее в мелочах. У викария Дьюли, автора книги "Завет принудительного спасения" - все по часам: "расписание часов приема пищи; расписание дней покаяния (два раза в неделю); расписание пользования свежим воздухом; расписание занятий благотворительностью; и, наконец, в числе прочих - одно расписание, из скромности не озаглавленное и специально касавшееся миссис Дьюли, где были выписаны субботы каждой третьей недели".

Жизнь - машина, механизм, все проинтегрировано, все одинаковые, с одинаковыми тросточками, цилиндрами и вставными зубами.

В "Островитянах" и в "Ловце человеков" - сатира на английскую буржуазную жизнь, едкая, острая, эффектная, отделанная до мелочей, до скрупулезности. Но чем более вчитываешься и в повесть и в рассказ, тем сильнее крепнет впечатление, что захвачена не гуща жизни, не недра ее, а ее поверхность. Филигранная работа производится художником, в сущности, над легковесным материалом. Тут мелочи британской жизни; правда, эти мелочи доводят человека до плахи, но это не меняет дела. Омеханизированная жизнь по расписанию, поблескивающие пенснэ миссис Дьюли, джентльмэны со вставными зубами, мать Кембла, леди Кембл - "каркас в старом, сломанном ветром, зонтике" со своей чопорностью и извивающимися, как черви, губами, проповеди о насильственном спасении, посещение храмов, фарисейство, шпионаж, английская толпа, требующая казни, и казнь - прекрасно, хорошо, умно, талантливо, - но очень похоже на рассказы побывавших за границей Андрей Ивановичей о мещанских нравах добродетельных швейцарских хозяек, приходящих в ужас при виде мужских галош, забытых на ночь у комнаты русской эмигрантки. Занимательны и интересны они, и может случиться, что какой-нибудь Андрей Иванович через галоши эти попадет в тюрьму, там натворит еще что-нибудь неподобающее, его повесят или посадят на электрический стул. Все же преподносить подобные казусы в виде итоговых художественных обобщений маловато и недостаточно. Да еще в наши дни, после войны, во время социальных сильнейших катаклизм. В Англии, как и повсюду - не одна, а две нации, два народа, две расы, и тот, кто этого не понимает, и тот, кто глазами одной нации хоть на минуту в наше время не сумеет посмотреть на другую нацию, взвесить ее и оценить, - никогда не прощупает подлинных недр общественной жизни, ее глубочайших противоречий, ее "сути". А Замятин смотрит глазами адвоката О'Келли, кокотки Диди, отчасти Кембла, и у него в помине нет тех, других глаз, без которых теперь - ни шагу. О'Келли и Диди - "потрясователи основ" благонамеренной английской жизни. Основы "потрясоваются" в гостиной почтенного викария, за обедом у леди Кембл - О'Келли явился к обеду в визитке, предпочтение отдавал виски, а не ликеру, и затеял разговор об Оскаре Уайльде, - в цирке в комнате Диди и пр. Точь-в-точь, как русский эмигрант "потрясовает" основы в прихожей цюрихской хозяйки, оставляя по забывчивости галоши. Сдается, что другие глаза другой нации в Англии, с верфей, с каменноугольных копей, заметили бы что-нибудь посерьезнее и посущественнее, да и выводы сделали бы поосновательнее.

Можно возразить, что тут писателем употреблен особый художественный прием: мелочами, их несоизмеримостью с кровавой развязкой как бы подчеркивается нестерпимое удушье обстановки, в коей находятся аборигены Лондона и Джесмонда. Но в том-то и дело, что здесь не художественный только прием, а нечто более глубокое, интимное, связанное с художественным "credo" Замятина корнями крепкими и неразрывными. По художественному миросозерцанию автора, в мире - две силы: одна, стремящаяся к покою, другая, вечно бунтующая, динамическая. В ненапечатанном последнем фантастическом романе "Мы" одна из героинь говорит: "Две силы в мире: энтропия и энергия. Одна - к блаженному покою, к счастливому равновесию, другая - к разрушению равновесия, к мучительно-бесконечному движению". "Уездное", "Алатырь", "На куличках" - это равновесие, энтропия. Но и здесь действует хотя бы в искаженном виде другая противоборствующая сила: Тимошка, нелепые фантазмы Кости и других алатырцев, Маруся, Сеня в рассказе "Непутевый" - вечный студент, пьянчуга, легкомысленный, безалаберный, разбрасывающийся, веселое и беспардонное житье которого кончается на баррикадах. В рассказе "Кряжи" эта буйная сила заставляет долго итти друг против друга Ивана и Марью, они "кряжи", а в кряжах должно быть это тугое, упругое, своенравное, непутевое. Все напечатанные Замятиным вещи - в этом мы убедимся еще больше ниже символизируют борьбу этих двух начал. И Замятин с этой точки зрения безусловно символист, поставивший себе цель одеждами живой жизни одеть законы физики и химии. Аналитическим путем добытые результаты он пытается синтезировать как художник. Оттого и стиль его таков: живой народный сказ, модернизированная разговорная речь и квадратность образов: четырехугольный, квадратный, прямой, утюжный и т. д.

Две силы ведут нескончаемую борьбу: но одна - сила инерции, традиции, покоя, равновесия - тяжелыми пластами придавила другую, разрушающую, - как земная кора, облегающая и сковывающая расплавленную огненную стихию. Покой, равновесие - в сонном "Уездном", в жизни Краггсов, четы Дьюли. Только в известные редкие миги открываются клапаны, разрывается кора и тогда, как лава из вулкана, бьет буйная подземная сила разрушения. Обычно же - царит застывшее, оцепеневшее, омертвевшее. Только такие моменты ценны и полновесны. О них рассказывает главным образом Замятин. Это - ось его художественного творчества. Принимает эта сила и "миги" у Замятина самые разнообразные образы, виды, формы. Маруся со своими незначущими разговорами о паутинке и смерти, навсегда запавшими в душу Андрея Ивановича, своенравная Диди, огненно-рыжая Пелька в "Севере", героиня за номером таким-то в романе "Мы". Они олицетворяют самое нужное, ценное: от них идет, через них говорит подлинная сила жизни, ее чрево, самое святое святых. От них - бунты и разрывы в размеренном, обросшем мохом. В рассказе "Землемер" герой никак не может сказать, что он любит Лизавету Петровну. "Миг" приходит, когда собачку "Фунтика" парни из озорства вымазали краской. Жалко стало девушке собачку, полились слезы и - тогда "забыл землемер обо всем и стал гладить волосы Лизаветы Петровны". Потом пришлось было землемеру ночевать с девушкой в одном номере в монастыре и - случись это - так бы и остались они вдвоем, но приехала няня и все кончилось: "так было надо". В "Ловце человеков" таким моментом являются цеппелины над Лондоном. В проинтегрированную жизнь Краггсов врываются топающие бомбы и рушится обычный, уравновешенный, отстоявшийся уклад, раздвигается "занавес" на губах миссис Лори, и пианист, непутевый Бейли, целует ее губами "нежными, как у жеребенка", и миссис отвечает ему тем же. Но это только миг: "чугунные ступни затихли где-то на юге. Все кончилось". В "Сподручнице грешных" мужики пробираются во время революции в некий монастырь к игуменье с целью грабежа, но в самый решительный момент "матушка" по особому трогательно угощает пирогами и еще чем-то злоумышленников, и кровавое дело расстраивается. В "Драконе" драконо-человек (красноармеец) только что рассказал в трамвае, как он отправил какую-то "интеллигентную морду" "без пересадки - в царствие небесное" - и вдруг - воробей, замерзающий в углу трамвая - и винтовка уже валяется на полу, дракон изо всех сил отогревает его, а когда тот улетает, "дракон" скалит рот до ушей. Мир - как собака ("Глаза"): на нем шелудивый тулуп, у него нет слов, а один брех, ретиво стережется хозяйское добро, за черепушку с гнилым мясом оберегается оно; сорвется с цепи и опять медленно, жалко и виновато, поджав хвост, плетется в хозяйскую конуру. Но... "такие прекрасные глаза? И в глазах, на дне такая человечья грустная мудрость"...