Ну, в таком возрасте бомбочками не швыряются.
Как сказать… Бывает, швыряются.
Неужели Вноровский?
Озлобился; осатанел, поклялся мстить… небось мыкался по тюрьмам да таскался по ссылкам, а возвратясь или сбегая, снова менял паспорт, прятался… А как же наука? Забыл? Сидя в камере, почитывал книжки, да тем дело и кончилось…
А может, вовсе и не тот Вноровский? А тот благополучно где-нибудь учительствует, скажем, в Лодзи или там в Екатеринодаре. Глотает книги по-прежнему, и в голове у него знаний накопилось побольше, чем в британской энциклопедии. Видывали ведь и таких в жизни… Нет, преподавать он никак не может… Инженерное покинул с волчьим билетом, значит, учиться дальше не мог… так что сидит скорее всего в канцелярии писарем. Попивает «горькую», перебранивается с супругой. Детишек полон дом, нужда… Пришиблен жизнью, встреч с прежними товарищами избегает…
…Но Вноровский-бомбист и Вноровский-писарь были чужими, далекими, жалкими людьми и никак в воображении не вязались со стриженым тихим мальчиком-всезнайкой, которому Федоров поверял свои робкие математические опыты и который серьезно их одобрял, ничего, вероятно, в них не смысля… И директору горного вспомнилась первая после исключения Болеслава общеучилищная поверка, когда, встав в строй и сомкнув пятки, поискал он глазами грудь четвертого человека: это была выпуклая твердая грудь немца Клюге, знаменитого на все училище силача (впоследствии, между прочим, ставшего таки цирковым борцом), легко жонглировавшего двухпудовиками и вызывавшего на борьбу сразу троих.
Глава седьмая
НАЧАЛО НАЧАЛ
Диву подобно, что шестнадцатилетний отрок, математически малообразованный — ведь усвоение программы, необходимой саперу, нельзя считать настоящим математическим образованием, — и не ведавший наставника (и пожалуй, это главное, потому что творчество в шестнадцать лет не редкость в истории математики, те же Бойяи и Лобачевский в этом возрасте уже проявили себя, но ими руководили, их наставляли, им было с кем посоветоваться) — а наш отрок советчика и наставника не ведал, — дьявольским каким-то чутьем угадал прореху в математическом знании и вознамерился ее залатать. Речь пойдет — читатель уже предупрежден — о фигурах.
Мы помним, в каком изобилии предстали они перед героем в путешествии с берегов Яика к невским берегам.
Еще больше представило их ему собственное воображение, ибо и, право, не стоит возвращаться к доказательствам сего — воображение и фантазия суть путешествия по фигурам и величинам. Наконец, Северная Пальмира! Она рассыпала перед ним разнообразнейшие фигуры свои. О, Санкт-Петербург! Воплощенная окаменелая геометрия, но отнюдь не возвышенно-бездуховная, как та, с которой он познакомился в книжке Шульгина, напротив, геометрия, привлеченная для того, чтобы придать фигурам пышность и горделивость, назидательность и богатство. Впрочем, это уже иного рода фигуры: приобретши отсвет человеческих эмоций, они перешли под опеку архитекторов и искусствоведов. Вернемся к фигурам возвышенно-бездуховным — объемным, телесным, пространственным.
Оказывается, наука о них застряла на Платоновых рассуждениях, этаких философских его забавах; он обнаружил, что только в пяти выпуклых многогранниках все грани одинаково правильные многоугольники. С тех пор они и бытуют под именем «тел Платона»: тетраэдр, куб, октаэдр, додекаэдр, икосаэдр. Архимед к ним прибавил тринадцать выпуклых полуправильных многоугольников, Кеплер и Пуансо — четыре правильных невыпуклых. «Самой же большой странностью, — поражался Евграф Степанович, выпуская «Начала учения о фигурах», — является то обстоятельство, что этот в высшей степени простой отдел элементарной геометрии, каковы, впрочем, и все ее отделы, но в то же время полный математического изящества в такой мере, в какой, может быть, не обладает никакой другой отдел того же предмета, остается до сего времени совершенно неразработанным».
(На что замахнулся шестнадцатилетний юнкер, подбадриваемый семнадцатилетним Вноровским! К каким именам — Платон, Архимед, Кеплер — вознамерился себя приобщить!)
«Пришел я к этой теме, исходя из наслаждений, испытанных мной при ближайшем изучении изящных соотношений между геометрическими фигурами; изучение же было вызвано отчетливым сознанием аналогии между тем, что мы называем телесными или пространственными фигурами (трех измерений) и фигурами на плоскости (двух измерений). Нельзя было с первого же взгляда не заметить того удивительного невнимания, почти пренебрежения, которое в интеллекте людей даже чистой науки выпало на долю первых по сравнению со вторыми. Здравый смысл требовал бы обратного, так как при всей аналогии разнообразие самих фигур и связанных с ними вопросов геометрии несравненно больше в вопросах, касающихся пространства, чем плоскости. Вот эта, казалось бы, чисто математическая гармония и заняла мой ум в начале моих робких научных попыток».
Завершились робкие попытки изданием увесистого фолианта; однако — да не покажется это противоречием — при всей обширности и дерзновенности замысла она, робость, в первых попытках все же присутствовала, своеобразно проявляемая, но об этом позже. Книга долго писалась, десять лет; закончена в 1879 году; долго продиралась в печать; долго набиралась и печаталась; как-никак в ней было две сотни сложных чертежей и около трех сотен печатных страниц. Работа чисто математическая. («Работа Федорова была математической, но написана она была для математика как-то странно», — не без раздумчивого недоумения обронил известный геометр Б. Н. Делоне. Он хотел обелить поступок прославленного академика Чебышева, возвратившего Евграфу рукопись с таким приговором: «Этим разделом наука не интересуется». Верно! Оправдывать не надо. Не интересуется, не интересовалась два тысячелетия, с платоновских времен. И тут еще разок воскликнем: дьявольским же чутьем обладал смуглолицый отрок! Учуял, что вот-вот заинтересуется. Грядет их век — фигур то есть. Впрочем, может… дело не в чутье. Просто-напросто «пришел я к этой теме, исходя из наслаждений, испытанных мной… и т. д.»?)
Работа математическая. Но с каждой страницей ее прозрачные абстракции сгущаются и обретают очертания (фигурально выражаясь) вполне реальных, хотя и немыслимо реальных, творений космоса — кристаллов, так что последняя страница ее стала первой страницей новой кристаллографии. И это во сто крат удивительнее, потому что автор ее, когда писал и даже когда написал, кристаллографом еще не был, не был даже студентом Горного института, а числился слушателем Технологического, и об кристаллографии, весьма возможно, имел туманное представление!
«Начала учения о фигурах».
(Двусмысленность названия умышленная; то ли простейшие основания учения, то ли начало ему, как и воспринял возмущенный профессор Еремеев. В названии наличествует вызывающий подтекст.)
«Сочинение это не требует никаких предварительных сведений, кроме элементарной геометрии, и составляет, в сущности, не что иное, как дополнительный курс этой науки, упускавшийся по странной нелогичности истории науки в течение столь многих столетий. В основе всего изложенного лежит понятие об измерении телесного угла, совершенно аналогично тому, как выводы планиметрии имеют в основании понятие об измерении плоских углов. Кроме общих оснований учения о фигурах, здесь изложены начала учения о симметрии, о поясах, о выполнении плоскости и пространства равными фигурами и о многогранниках высшей степени. Сочинение это излагает, между прочим, все те части учения о фигурах, которые составляют основание современной кристаллографии…»
(Выписка из федоровского «Курса кристаллографии» 1897 года, здесь заметно желание приблизить математические «Начала» к кристаллографии, будто они затевались сразу с такой целью; еще определеннее выступает это в другом месте того же «Курса»: «В результате явилась такая коренная переработка кристаллографии, после которой последняя стала наукой рациональной, математического характера, по точности метода могущей быть поставленной рядом с теоретической механикой. Это направление теоретической кристаллографии имело основанием учение о фигурах — часть геометрии, почти совершенно упущенную чистыми математиками…» Но это воистину «в результате», загадочно вытекшем из незасоренно геометрических построений.)