Выбрать главу

Парни молодцы. С Марией, с той посложней. После гимназии просилась, как и многие девушки нынче, на службу, но Евгений запретил. И правильно. Что за поветрие такое! Или вот еще: приходят к ней молодые люди, студенты — о, ничего худого, упаси бог, не скажешь… разве что только в сапогах грязных в гостиную… и курят, и чаю столько выпивают, что трехведерного самовара не хватает… худого не скажешь, но и непривычно как-то… Прежде такого не водилось.

Однако, как ни волновалась Юлия Герасимовна относительно дочери, гораздо больше, чего скрывать, тревожил ее средненький, Графочка, своедумный и странный, столько ей в детстве доставивший хлопот… Проснувшись, посидев на постели и глаза с трудом разлепив, объявил он, что отпущенных двух недель ему слишком много для отдыха, он не усидит и укатит в Белую Церковь раньше. Когда? Да на днях и укатит. Почему? А чего торчать здесь…

Юлия Герасимовна оборвала: она недовольна ночными прогулками. И неприлично, и опасно. Кутили у Донона? Не оправдание. Но в душе она не могла не сочувствовать сыновней прыти: как-никак парню двадцать, а до сих пор, кроме занятий, чтения и каких-то расчетов, в которых даже Евгений не разобрался, что явно свидетельствует не в их пользу, он ничего не знал. Пусть встряхнется. Довольно читать да считать. Сердечные волнения его, по-видимому, еще совсем не коснулись. А ведь ему не чужда способность увлекаться. Уж кто-кто, мать-то это знает, чует. Так что пора бы ему обзавестись и сердечной симпатией. На сей счет у матери завелись кое-какие планы, исполнение которых она отнесла на дачный сезон. В Парголове собиралось много молодежи. Так что на дачу она его заставит поехать, это решено.

…Увы и ах. Благим материнским желаниям, полезным и легко исполнимым, не довелось сбыться. Отоспавшись, Графочка ушел, а вечером, вернувшись, раскрыл портмоне. «Я выправил проездные документы и взял билет на послезавтра. Хотел на завтра, да не успею бумаги собрать…»

— Господи, рехнулся!

За вечерним чаем семья единодушно осудила юного подпоручика, однако послезавтра в полном составе поехала провожать. Евгений, не терпевший слез, неизбежных при расставании, нарочно затянул выход из дому; на перрон попали, когда посадка уже кончилась. Не успели побросать в тамбур вагона чемоданы (один из которых — дерматиновый — был набит чертежами и расчетами), раздался удар колокола. Прогудел паровозный гудок. Поезд тронулся. График несколько времени беспечно шагал рядом с подножкой, не обращая внимания на угрозы кондуктора и мольбы матери.

И еще несколько времени он висел на подножке и смотрел на маму. Не боясь ошибиться, можно утверждать, что впервые за много лет в это мгновение они думали согласно. «Ты мог бы никуда не уезжать, — думала Юлия Герасимовна, — я бы это устроила. Мог бы заниматься своими фигурами, и я бы, честное слово, не стала этому препятствовать».

А Графочка думал примерно следующее. Он спрашивал себя: а на кой, собственно, ляд ему са-мос-то-я-тель-ность? Да, самостоятельность, которой он победоносно добился, оставив позади себя ленивых и нерасторопных сверстников. Ведь его вовсе не прельщает военная карьера. А карьера инженера? Тем меньше… Что же делать?

Скрылся перрон. Графочка вошел в вагон и стал у окна.

Безответный вопрос относительно ранней самостоятельности мешался довольно причудливым образом с другим. Новоиспеченный офицер, застывший у вагонного окна, давненько уж был смущаем им, и надо признать, что недоступен молодости ответ на него, перерастающий в жизненную дилемму, и вопрос сей иссушает и обеспложивает. Мимо окна проносятся избы под соломенными крышами, болотца… земля твоего рождения, и на которой, по всей видимости, предстоит жить всю жизнь. Что толку стараться, узнавать, открывать и исчислять, когда никому на родной земле, исключая горсточки знатоков, ни холодно ни жарко от твоих умственных воспарений. Маньке, Фекле, Архипу — народу, который наш герой в полном согласии о учением Миля и Чернышевского умел отличать от нации, от потребительского общества и корпоративной единицы, что ему до воображаемых фигур, когда он не обут, не одет и голоден. Хуже, хуже того — ему вредны твои мыслительные ухищрения, коими тешишь ты свою фантазию, потому что они хотя и бесспорно возвышенны, однако бездуховны. И не нужна ему наука — голодному краюха хлеба нужнее, и вначале надо его, народ, накормить, одеть и вылечить от вульгарных болезней, терзающих его. Потом — потом можно предаться и научным занятиям, сейчас же они роскошь, преступная забава. Об этом еще с Вноровским немало перетолковано.

Стучат колеса… Кондуктор уже с подозрением посматривает на худенького офицера, застывшего у окна, мимо которого пробегают жердяные изгороди, избы, рощи — земля, на которой жить еще долгую жизнь и хозяином которой себя не мнишь…

Глава девятая

БЕЛАЯ ЦЕРКОВЬ

Лето выдалось дождливое: к полудню натягивало парной хмари, над лесом вздувались буровато-серые облака. Время до первых капель дождя тянулось долго. Воздух прочищался тишиной. Тишина держалась томная, изводящая; наконец, разрывалась ливнем, нередко с грозою. И всю ночь бесился, ревел, бормотал, ломился в окна дождь.

А утра хороши были и обещали вёдро: густосолнечные, птицеголосые. Под забором визжал поросенок; от этого визга и просыпался Евграф. Желтый пол избы был сух, выскоблен, и, опустивши на него ноги, истомно вздрагивал подпоручик: славно!.. Но вспоминались предстоящая дорога, грязь, перескакивание с бугорка на бугорок с прицелом в чужой след… Вставал, выходил в сени, умывался из медного рукомойника; младший хозяев сынок спешил подлить в него воды, старший хватал сапоги Евграфа, принимался чистить, громко и бесстыдно, как все в этой семье, ругаясь. Тринадцатилетняя дочь хозяев жарила яичницу — для него, Евграфа. За постояльцем ухаживала вся семья. Путь лежал через кладбищенское взгорье, где почва была посуше. За ним — глубокий овраг, через который перекинут мостик. А дальше военный поселок. Двухэтажные корпуса, манеж, цейхгауз, конюшня, лазарет, хлебопекарня, прачечная. Внутри корпусов отделения по пятнадцати коек, между ними стойки для ружей и шинелей. Левый корпус занимал саперный батальон, остальные помещения принадлежали двадцать седьмому его королевского высочества принца Валлийского драгунскому полку, отмеченному боевым отличием: георгиевским штандартом за сражение у Кацбаха в кампанию 1813 года.

Саперы и драгуны жили в насмешливом приятельстве, обзывали друг друга: «седлошники» — это саперы драгунов, а те их: «шанцы и ранцы». Вместе они составляли, по-видимому, солидную воинскую единицу, судя по тому, что, объезжая летом 1859 года юго-западный край, Александр II посетил и Белую Церковь, по каковому случаю в офицерском собрании был устроен бал. Удостоил ли б он посещением город, коли б не стоял в нем гарнизон?

Стремился Евграф пораньше удрать из казармы — и один; и нарочно, чтобы избежать знакомых, подолгу бродил по кладбищу; заходил в церквушку. Под низкими тяжелыми сводами было сумрачно. Несколько старушек коленопреклоненно молились, у алтаря горели тонкие свечи. Евграф крестился и стоял, прислонившись к притолоке, и однажды священник тихо приблизился к нему и спросил, не желает ли он поговорить или спросить о чем-нибудь, ведь он так часто заходит, и вид его печален. Евграф смутился, пробормотал: что вы, дескать, батюшка, я просто так…

Однако, и избежав знакомых и один возвратясь домой, не находил себе занятия Евграф. Дерматиновый чемодан так ни разу и не открыл; и, бывало, промучившись часок-другой, сердито хлопал дверью и отправлялся в офицерское собрание, где его встречали возгласами: «Где ж ты, дружок, пропадаешь? И как умудряешься незаметно исчезать? Кажется, на виду у всех человек, глядь, как в воду… Присаживайся поскорее, без тебя вист не составляется!»

Присаживался. Играли в вист, в дурака — в простого, в подкидного и с Наполеоном…

Пили пиво. Потом шли к кому-нибудь ужинать и галдели до поздней ночи, а за окном опять лил дождь.

Самостоятельно до дома добраться после ужина Евграф Степанович сильно затруднялся — отчасти по причине топографической своей беспамятности. Обыкновенно кто-нибудь его провожал; чаще других — Николай Дерюгин, драгун, сам никогда не пьяневший и любивший опекать слабеньких. От поглощенного вина росла в нем задумчивая осанистость, в широко расставленных глазах появлялся ожесточенный блеск, а силы в теле, кажись, удесятерялись: обняв подопечного, он из одной лишь деликатности позволял ему ногами по земле двигать. Самому-то гораздо удобней было бы приподнять да по воздуху и перенести.