Глава тринадцатая
МАМЕ ОН ОЧЕНЬ ПОНРАВИЛСЯ
Он вошел и отстегнул саблю…
О, миг свершения и пересечения линии, всегда волнующий и до конца никому не понятный момент первой встречи, впоследствии многажды вспомянутый и обсужденный: они встретились! Они встретились, выбрав самый для этого почтенный и добропорядочный предлог, в котором, как бы сказать, слились и их собственная научная любознательность, и требования эпохи, провозгласившей своими идеалами натурализм и естествознание. Они отвергли все другие способы первой встречи, в которых недостатка не было: тысячу раз могли столкнуться и даже друг другу представиться на улицах, в булочных, на загородной тропинке или на танцевальных вечерах в рекреационных залах Инженерного и Смольного — о, это все было бы не то!..
Он вошел и отстегнул саблю.
Как просто…
— Господин Федоров! — представил его Коля.
И, не мешкая, приступил к вспарыванию. Гости окружили журнальный столик; скальпель порхал по рукам.
— Сужение артерии пульмонале…
— Колон цекум…
— Нервус френикус…
Перебрасываясь негромкими и сугубо многозначительными фразами, будущие светила потрошили довольно бойко анатомический объект; и Людочка, поддавшись общему энтузиазму и сглотнув предварительно несколько раз слюну, попросила показать ей вену азигос, на которой, она слышала, частенько резались у Грубера.
— Я проштудировал всего Гиртеля… такой вены нет, — возразил офицер, и она впервые услышала его голос.
— Милый, — зашумели испытанные натуралисты. — У Гиртеля не найдешь, а в груберистике есть!
— Где?
— Ты с небес, что ли, свалился?
Коля принес переплетенную рукопись, свод анатомических мелочей и ненормальностей, по которым любил прохаживаться на экзамене профессор.
— Дай, пожалуйста, посмотреть.
— Бери.
Кликнули Любовь Ивановну, дожидавшуюся внизу у соседки конца хирургических упражнений; она унесла в кошелке расчлененные останки бедного кота.
Анна Андреевна пригласила к чаю.
Людочкина комната наполнилась посетителями и табачным дымом, завертелась разговорная карусель, но неспокойно было на душе хозяйки…
Офицер смущенно нацепил саблю.
И откланялся.
Ветерок предчувствия прошелестел над курчавой Людочкиной головкой, и досадный холодок продолжал пощипывать плечики; едва ощутимое и смутное беспокойство передавалось и маменьке, она временами взглядывала на дочь с большим недоумением. «Что-нибудь произошло?» — «Ничегошеньки», — ответствовал огненный взгляд дочери, которая, ложась спать, записала в сафьяновый альбомчик, что «и думать забыла об офицере».
Об офице-ри-ке, несколько, правда, смутившем ее контрастом между его вдохновенной тщедушностью и ее представлением о нем, которое она составила себе, ожидая его появления в дверях — помимо своей воли. Нет сомнений, что Людмила отнесла все происшедшее (хотя что произошло? — вот именно!) к категории случайности, упустив из виду, что в своем крайнем или, будем прямо говорить, уродливом выражении случайность, сливается с реально-воображаемой пространственно-временной фигурой, именуемой необходимостью; она об этом не думала, она об этом никому не говорила, даже сафьяновому собеседнику, и все же возьмем на себя смелость заявить, что она ждала чуда, то есть, прибегая к языку математики, некоего пространственно-винтового совпадения случайностей, наподобие пространственно-винтового совпадения элементов симметрии. И судьба не замедлила воспользоваться этим.
Мимоходом заметим, что молодая Панютина еще раз поменяла место работы, подыскала совсем уж роскошную службу, длившуюся четыре часа в день (с двенадцати до четырех) с высоким окладом и гарантированной даже пенсией по старости; то была контрольная канцелярия, ревизовавшая деятельность благотворительных заведений императрицы Марии. Кроме Людмилы, в канцелярии работало еще несколько девушек, и они в свободное время, коего оказалось чрезвычайно много, можно даже сказать, обременительно много, болтали. Как-то договорились они в воскресенье собраться у одной из девушек. Ее звали Мария, а жила она на Пятой Песчаной, близ церкви Рождества, прогуляться по садику около которой и намеревались подружки. В воскресенье собрались, да не все. Кто-то запаздывал. Ожидаючи, музицировали и рассуждали о погоде. Наконец мать Марии, женщина, как показалось Людочке, строгая, заявила, что тянуть с обедом больше не намерена, прошу, дескать, к столу.
Сели. Один прибор пустой. «Это для брата, вечно задерживается», — махнула рукой Маша. «Подали суп. Я беспечно болтала, — записала позже Людмила. — Отворяется дверь, и входит…»
Впоследствии Людмила Васильевна говорила о чувстве удивления, охватившем ее в этот момент; думается, ближе к истине было бы признаться в чувстве покорности, необратимости, которое охватывает нас при виде чуда, то бишь пространственно-винтового совпадения случайностей… Ведь мы бессильны тут что-либо изменить.
«…и входит, читая книгу, офицер, бывший у нас на днях. Я так и вытаращила глаза от удивления. «Мой брат Евграф Степанович», — представляет Мария Степановна. «Да мы уже знакомы… Но я не ожидала, что это ваш брат…»
Весь обед он был поглощен своей книгой. Его серьезность и индифферентность меня смущали и подавляли. Я рада была, когда обед кончился и он ушел…»
Преждевременная была радость, надо сказать. От судьбы, как говорится, не уйдешь. Тем более если роль ее берет на себя, возлагает на свои плечи, которые столько раз укутывала черная шаль, Юлия Герасимовна.
На дворе давно стемнело, Людочка собралась домой.
— И не вздумайте, — сказала басом Юлия Герасимовна. — Я вас одну не отпущу. Евграф! Накинь шинель и проводи девушку.
На улице накрапывал дождик.
«Он был в шинели и ею затемнял все лужи. А я без разбору шлепала по ним и в душе хохотала.
Шли мы уже по Итальянской и все молчали. Мой кавалер хоть бы раз обернулся.
Он стал переходить Надеждинскую с угла на угол, я же перебежала наискось и шмыгнула в калитку. И оттуда крикнула: «Благодарю вас, до свидания».
А он стоит на углу и оглядывается по сторонам, откуда я кричу. Чудак!»
(Совершенно точное определение, в чем ей приходилось убеждаться на протяжении многих лет последующей жизни, но сейчас не о том разговор.) Пространственно-винтовое совмещение случайностей произошло, и грядущие события воспринимаются как предназначенные. Однако (остановим сами себя) недалеко же отпустили мы героя!
Категорически возвращаемся к кружку Панютиной.
К шумному и веселому содружеству молодых людей, в котором наш главный герой начинает играть все более заметную роль… Ну вот! Опять о нем. Но что, посоветуйте, делать, коли это действительно так, и наш подпоручик не только дополнил кружок, но и, попросту сказать, его развалил — и отнюдь не тем, что завладел интересами хозяйки, на это он длительное время и не претендовал, а чем-то совсем другим. Всякий молодой кружок переживает три стадии развития: поначалу беспорядочную и бестолково-веселую, потом стадию упорядоченную, интеллектуальную и театрализованную, когда каждый познал свою роль и время вступления в ежевечернюю игру; есть клоуны и трагики, певцы и мимы, свои философы и свои брюзги. Третья стадия — затухания, свадеб и распада. Четвертой стадией можно назвать воспоминания, которые не оставляют участников всю жизнь. Наш герой пополнил своей особой ряды панютинского кружка как раз в момент перехода от первой стадии ко второй, когда умственные споры начинают преобладать над развлечениями.
Сафьяновый альбомчик сохранил для нас некоторые фамилии: студента-медика Калашникова, социалиста (это слово следовало бы заключить в кавычки) Павла Алексеевича Серебрянникова, студента Мейера… Попадаются и другие фамилии, но обладатели их не осчастливлены обрисовкой — потому, надо считать, что прямых признаков влюбленности в темноглазого автора записок не выказали — в отличие от упомянутых трех. Мейер обожал музыку и умудрялся доставать билеты на концерты заграничных гастролеров; с ним Людмила слушала Аделину Патти, Лукку, Нильсон, Мазини, «наших Левицкую, Палечика и других». Роль клоуна исполнял некий Каган, вечно остривший и пародировавший, некто Жигунов был неудачником в любви и в жизни, его жалели и волновались хлопотами помощи, Серебрянников — философ, спорщик (впрочем, спорили все)…