Выбрать главу

Фортепьяно томится, бессильно куда-то спешит и кружится в танце…

— А ходить не с чего, так с бубен, — гремит Степан Иванович. — Трус в карты не садись…

Папа тасует колоду, сдает, и любо Графику присматривать за чистыми одутловатыми пальцами его, которые клейкими и незаметными толчками разбрызгивают карты на кучки, вскрывают козыря…

Колоды часто меняются; папа не терпит потрепанных; карта при сдаче должна звенеть. Чуть залоснилась рубашка, вон колоду — на подоконник ее. Днем — иногда — забирается График в отцов кабинет и на подоконнике колоду находит; щупает атласные гибкие дощечки, такие большие в его руках. Сдает и сам с собою играет за двоих — и сам с собою за четверых играет…

Вечером-то его не посадят, боясь бессонницы и нервной лихорадки.

«Вы вистуете, Паша? — вопрошает пустоту. — Женя в мизере. Открываюсь».

Четыре столбца сверкающих мнятся ему, увешанные знаками… и всяк не познан и зловещ. Их некто сталкивает и разводит. Столб треф, столб черв, пик и бубны.

Магия простых чисел. Восхождение от шестерки до всевластия козырного туза.

Но число-то мечено знаком, посторонним цветом и дополнено смыслом в сочетании с другим простым числом!

Хаос, стихия, перемены, комбинации счастья и комбинации краха.

Масть и цвет — изначальные суть и дух карты. Ее номер — размах свободы. Однако умопомрачительные перипетии ее ждут в колоде, когда тасуешь, снимаешь, сбрасываешь — крапом кверху! И за мраком мешанины не просвечивает ли законосообразность сочетаний… и соблазнительно дерзать, что когда-нибудь в нее проникнешь…

Стихает вальс.

— Ах, устала. Лягу.

Мама опускает крышку и задувает свечи.

— Степан, отпусти детей. Где няня? Укладывай. Графа, кончай!

Все расходятся.

А График сидит, болтая ножками, и, наклоняя головку, шепчет: пять, шесть, семь… накид… раз, два… лицевая…

Забылся?

Ему воображается.

А воображение — не то же ли путешествие? Или ободрение (как условились) событий, времен, дорог, фигур, грез и величин…

Глава третья

ЭТОТ У МЕНЯ ДАЛЕКО ПОЙДЕТ

Есть в детстве нашего героя, хилом и холеном детстве, такой момент и такая встреча, от которых так и повеивает мистическим холодком. Карапуз, шастающий из комнаты в комнату, неслышно подбирал какие попадались книги и, за портьерой укрывшись, скоренько их прочитывал. Моментами прытко из-за нее выглядывал: не ищут? (При этом несомненно со своими ушами на разных уровнях и запавшими глазами, которые хочется назвать усталыми, напоминал он летучую мышь.)

И однажды бес его попутал, и он запустил руку в гимназический ранец Евгения.

В руке очутилось произведение под титлом «Начальная геометрия».

Пусть лучше сам расскажет.

«Я шутя начал читать первые страницы этого учебника, но содержание этих страниц с самого начала вызвало такое созвучие струн моей психики, что я был буквально увлечен этим чтением; каждое слово, каждая фраза учебника с такой силой отпечатлелись в моем уме, что, непрерывно и без всякой остановки, так сказать, запоем прочтя эту книжонку, я на всю жизнь усвоил все, что там было написано».

(Вспоминал через пятьдесят пять лет.)

Ослепление! Он впитывал строки с одуряющим сознанием давнего знакомства, словно узнавал названия тому, что уже существовало в нем… пусть как предчувствие. Точка, прямая, перпендикуляр, угол…

Ах! Вдохновеннейшая придумка, фантастичнейший плод умозрения: точка. Бесплотное затвердение эфира и сложение отрицательных свойств… а точнее даже — отсутствие свойств, даже отрицательных. Ни тяжести, ни протяжения, ни заряда; нет длины, высоты, ширины. Воплощенное ничто!., каким-то образом обратившееся в сгусток утверждения. Каким-то образом ставшее капитальной основой мироздания. И след этого капитального ничто, царапина, проекция на неощутимое пространство — прямая…

Графочка еще, конечно, не мог знать, что эта неопределимость определения точки волнует, если не сказать возмущает, математические умы; впрочем, в кадетском учебнике излагалось незамысловато: линия — граница разрыва двух плоскостей, а точка — граница разрыва линии. И чуточку дальше полужирным петитом оттиснуты были эвклидовы постулаты.

Кадетам вовсе и не обязательно было давать перевод подлинного Эвклида, но уж тут сказалась авторская добросовестность. Кроме того, приверстанные к изложению аксиом, они составили очаровательный ряд простейших допущений, этаких легкомысленных (или глубокомысленных, в данном случае бездоказательность принята за условие) вольностей, на которых зиждется вся строжайшая математика. Пуанкаре говорит, что «математические науки должны опираться на известное число положений, не могущих быть доказанными. Может идти речь о том, давать ли этим положениям название аксиом, гипотез или постулатов… но самое существование их несомненно».

Как бы то ни было, аксиомы, эти неразложимые крупицы смысла, атомы математической логики, не могли не захватить восторженного мальчика; и вся последующая несравненная по плодовитости деятельность академика Федорова не сводилась ли к нахождению самодельного постижения кристаллической природы? Он постоянно искал далее неразложимый пункт природного образования.

Частенько потом рисовал себе открывателя неразложимых геометрических истин, мудрейшего из греков… чуточку похожим на себя? Может быть. Такая же курчавая голова, лоб… хотя, разумеется, хитон, сандалии и прочее. Вот слоняется он, похоже, без цели по уединенной комнате своей в правом крыле дворца Брухейон; вторые сутки не отворяет двери и не кличет слугу. Ему в редком покое одиночества, в ярчайшем полузабытьи являются стойхейи — буквы. Первоэлементы. Камышовые занавеси опущены, день сейчас или ночь? Следовало бы записать мысли, но Эвклиду недосуг развернуть папирус. В самом деле, он похож на… Ну, ну… Вот он запахивается в хитон, длиннейший белый свой хитон, и шепчет: «Надо выйти к морю, иначе я сойду с ума». Наверное, он тоже был малого роста… величественно-малого… Он спускается во двор. Сумерки. В окнах кое-где уж виден свет. Минуя стражников, выходит Эвклид на широкую улицу, обсаженную кипарисами. Со стороны гавани доносится шум; вскоре видны становятся факелы…

Черт подери! Да, может, он вовсе и не такой был, грек из Александрии? Весельчак, богатырь, пьяница? Хотя… тогда ему вряд ли предоставили бы пансион во дворце, в храме муз, в Мусейоне, куда приглашали прославленных астрономов, историков, поэтов и математиков… Со знаменитым его пятым постулатом вышла неловкость, никуда не денешься; нагромождение понятий о внутренних и внешних углах; неизящно. По прихотливому закону развития науки это именно обстоятельство через много веков вызвало к жизни неэвклидово учение; наш мальчуган мог мельком о нем узнать из примечания, набранного тонким петитом. В нем утверждалось, что выход, найденный Лобачевским и Болийа (так тогда транскрибировалась фамилия венгра Яноша Бойяи), можно принимать или не принимать. Астральная, или воображаемая, геометрия еще не признавалась за неразложимую истину.

Кстати, Янош Бойяи впервые прикоснулся к геометрии в столь же нежном возрасте, как и Евграф Федоров, и, как и он, потрясен был «созвучием струн психики». Но рядом сидел отец, знаменитый математик Фаркаш Бойяи; волнение сына ему было так понятно… Лобачевского долгие годы опекал талантливый учитель Карташевский. А рядом с Графочкой никого не было, кто хоть бы на малость мог проникнуться его восторженным «созвучием струн». Старший брат Евгений? О, шлепка по затылку — впрочем, незлобивого, скорее добродушного — вполне от него можно было дождаться: не хватай, чего тебе не положено! Что ты в этом понимать можешь, мозгляк? Был Евгений уже в гимназические годы полноват, силен (страсть любил бороться на переменках), благодушен и общителен.