И посему предположить остается, что Графочка вовсе не безмятежно предавался восторженности чтения, а не забывал оглядываться: как, мол, там, Женьки поблизости нет? — и при малейшем шуме поспешно совал учебник в ранец, напуская на себя невинное и постороннее выражение. Слова его о том, что «запоем» прочел, неотрывно, с осторожностью надо воспринимать: «запой»-то сомнений не вызывает, а отрываться, поди, приходилось. Как же…
Опять же и обеда, наверное, не избежать было. Степану Ивановичу носили тогда уже в кабинет бульончики да жидкие кашки; уж он не вставал; из кабинета на всю квартиру (может быть, по причине тишины, которая в эти мгновения невольно воцарялась) разносились хрипы отхаркивания, чертыхание, облегченные после этого стоны, а по ночам несдержанные стоны, похожие на плач. Мама к обеду из кабинета выходила, пряча платок в рукав. К отцу по своей охоте забегала одна Маша; мальчики уклонялись от посещения…
Каждый вечер приезжал доктор Гейденрейх. Оживленно и с достоинством сбрасывал пальто на руки няне, вешал шляпу. Юлия Герасимовна шептала ему новости о болезни. Он слушал, сжимая у груди левой рукой запястье правой; брови его успокоительно-удивленно вздымались и, ниспадая, хмурились. Потом надолго скрывался в кабинете. Дети переставали шуметь, в доме нависала торжественная пустота.
…Итак, предположим, обед закончен, Евгений залег на диване с романом Фенимора Купера, дав возможность Графочке снова запустить руку в свой ранец. Оба испытывают интеллектуальное наслаждение.
Какое очарование: раздел о треугольниках!.. Теорема десять: в подобных треугольниках сходственные стороны пропорциональны. Наложим треугольник априм, бэприм, цэприм на треугольник абэцэ. Углом бэприм на бэ. Так как угол а равен априм…
Теорема одиннадцать. Высота, опущенная из вершины прямого угла на гипотенузу прямоугольного треугольника, смотри чертеж двадцать четыре…
Раздел: окружность. Все ее точки находятся на одинаковом расстоянии от одной постоянной точки, называемой центром. Радиус. Диаметр. Секущая. Касательная.
Два центральных угла относятся друг к другу как дуги, на которые они опираются.
Перпендикуляр, опущенный из какой-либо точки окружности на диаметр…
Прелесть, прелесть ошеломляющая!.. Но вот прочитаны страницы о цилиндрах и призмах, о вычислении объемов, решены в уме задачки на вычисление площадей. Все. Книга захлопнута. Конец.
В эту ночь Графику спалось неважно, как после карточной игры; и отчетливо ему были слышны все вздохи, кашли и хрипы Степана Ивановича…
Наутро он выспросил у Евгения, какая геометрия проходится в гимназии после элементарной; брат знал нетвердо. Шут ее знает, тригонометрия, что ли.
— Женьк, принеси, — заканючил График.
— Че-го? Мама, он рехнулся.
— Да принеси ему, чего он просит! — сердито отрезала Юлия Герасимовна.
Евгений принес; и после обеда Графчик ухнул в пучину тангенсов и котангенсов…
Следом предстали (впрочем, для этого пришлось снова поплакаться) функции и кривые и декартова система координат…
Время теперь можно было раскладывать на оси и производить функцией от продолжительности интересных занятий; и дни летели, утончались и свивались в паутину кружев, сумерки сменяли друг друга и становились короче; приближалась весна. Между тем в доме накапливались усталость и безнадежность.
Что-то свершалось, и казалось, не домашние замечают это скорее, а посторонние; это «что-то» притягивало их; каким-то чутьем находили они дверь. Дергался колокольчик; няня приоткрывала дверь, захлопывала и шла к хозяйке: «Опять нищий». Или: «Цыганка тама с детьми. Отдать ей нечто Сашенькины рубашонки?» Юлия Герасимовна распоряжалась отдать, и не отказывалась подать, и просила молиться о здравии. Дворник в полдень звонил: «Как его превосходительство?» Ему выносили рюмочку. Вытянув губы, чтобы освободить их от волос бороды, он выпивал и подобострастно зажмуривался, и широкой ладонью махал, отказываясь от закуски. «Эх, жалко барина, мать честная… Генерал!..»
Частенько теперь наведывались коллеги из штаба. Им несли чай в кабинет, а выждав, когда иссякнут вопросы, подбадривания и новости, вводили детей. Так уж почему-то полагалось. Мария приседала, мальчишки выжидательно насупливались, жались друг к другу. Гости кивали головами и наклоняли эполеты. Степан Иванович лежал на широком диване, белоснежно зачехленном и удобренном двумя матрасами и тремя подушками, укрытый до подбородка белоснежным пикейным одеялом, так что на ослепительном фоне выделялись лишь два румяных с прожилками пятна под скулами да усы. Говорил он еле слышно хрипленьким, одышлевым фальцетом; но ему хотелось говорить, и он всех перебивал.
Глядя в потолок обесцвеченными и дрожащими глазами, он представлял — в который-то уж, должно быть, раз: «Старшенькая… уж такая мастерица петь… ты им потом спой… ладно?.. Александр послушный и преданный сын…» Очень ему показать хотелось, что досконально знает детей.
И однажды, подготовленным рывком оторвавшись от подушки, отчего лицо очутилось в тени и вечно потноватые глазницы врезались совиными кругами, и выпростав шаткую от худобы руку с нацеленным на Евграфа пальцем, выкрикнул Степан Иванович с отчаянием, что не поверят, с предсмертной проницательностью, от которой холодком полоснуло по спинам гостей:
— Этот у меня да-ле-ко пойдет!
(Жутковатый эпизод врезался детям в память и перемалывался через десятки лет, но Евграфу симпатии к отцу не прибавил.)
Весною доктор заезжал иногда по два раза на дню; заканчивая визит, важно в прихожей шептался с мама, толковал ей со смешным немецким акцентом, который потом передразнивали дети, про выводные пути и накопление слизи… Как-то на рассвете проснулся Графчик с сознанием, что дом давно не спит, спрыгнул с постельки и босиком пришлепал в гостиную… и увидел плачущего Пашу. В Петербурге он растолстел, и безбородое лицо его обабилось; он отвык от армии и забыл деревню, привык к кухне, к генеральским сапогам, к висту и приятелям из дворницкой; и теперь страшился судьбы и не знал, что с ним будет.
Вскоре привезли гроб. Его поставили на обеденном столе, а стулья отодвинули к стенам. Он был обшит глазетом с позументами. Входили и выходили чужие люди. В квартире запахло улицей и чем-то липким и унизительно-тлетворным, что долго не могли избыть.
После отпевания няня собрала и подвела к гробу детей. Но они никак не могли правильно встать, переминались и стучали подошвами. Няня подталкивала их, раздвигала. Графику пришлось взять влево и повернуться; и пред ним предстала изжелта-окостеневшая и твердая лысина отца; под головой недвижно примялась шелковая подушечка; и График тотчас глаза опустил и старался не видеть ничего, не дышать и не сглатывать слюну.
На похороны собралось много народу. Так много, что обитатели улицы удивлялись. По бокам процессии шагали факельщики; сзади вели верховую лошадь, покрытую черной попоной. Степан Иванович хоть и не кавалерийским, а все ж был генералом… впереди несли его ордена, их было больше десятка.
Глава четвертая
ГЕОМЕТРИЯ И ЖИЗНЬ
Утраты и запреты, болезни и черные запахи — они и есть жизнь? Но возвышенно бездуховна геометрия (увы, именно это свойство науки всего привлекательнее манило Евграфа), лишена светотени, избирательности, прихоти, капризов и равно кругом забирает светом ума. Противоположение жизни и геометрии, безобразной жизни и прекрасной геометрии, могло бы показаться огорчительным, коли бы сама геометрия не составляла часть жизни — во всяком случае, часть нашего о ней представления. И стоило ей довериться, в конце-то концов — жизни, и открыть ей сердце, как и науке; хотя и это маленький рационалист мотал себе на ус, следовало постараться с самого начала организовать ее с геометрической правильностью.
Бездуховна? Духовно внечувственна — так, пожалуй, вернее, имея в виду, что, исполненная внутренней радости постижения и открытий, математика далека чувствам и людские утраты, болезни и черные запахи — несоприкасаемый с нею антимир… хотя, как и все сущее, до чего добирается математика, они могут быть расчислены. Она не ведает времени, неизменна и неизменяема в духе своем.