Нет, право, стоило довериться жизни — за то уж только, что, это означало доверие к науке о ней и к музыке о ней; довериться туманному городу, пусть он вначале и неласково обошелся; разжать хватку карточного азарта и убаюкивающих спиц. С этим покончено. Хватит, навязал километры скатертей и натер мозоли на подушечках указательных пальцев, отчего грубее ощущает прикосновение к клавишам фортепьяно.
Быт проворно ломался. Исчезали вещи и люди; ушли Пашка, няня; наконец Юлия Герасимовна смекнула поменять квартиру на меньшую в квартале, где жительствовали средние чиновники и вдовы крупных: на Песках. Повязавшись черной шалью, мама ездила в приемную военного министра. Оставляла прошения. Об единовременном денежном пособии. Об устройстве сыновей в подведомственные учебные заведения. Вдове не отказали.
Евграфа зачислили на казенный счет во вторую военную гимназию.
По странному совпадению… ах да, условие принято, что в совпадениях нет ни страдного, ни случайного… Допуская организацию собственной судьбы с геометрической правильностью, гимназист Федоров просто обязан был оказать доверие научным приемам совмещения, соизмерения и переноса, без которых распадается высшая симметрия, учение о гармонии; жизнь пересыщена совпадениями, как это ни досадно иной раз. После вышесказанного ничего не стоит, воспользовавшись приемом математического переноса и не считаясь с риском услышать упрек в низведении его до уровня литературного приема, взять да и перенести гимназиста Федорова… о, всего-навсего к ограде Таврического сада. Куда и сам он частенько захаживал, к слову сказать. Так что в нашем переносе нет ничего математического и даже литературного. Он мог просто подойти к деревянной ограде (а она тогда была деревянная да еще защищенная рвом) и именно к тому часу, когда в сад выпускали гулять пансионерок — воспитанниц Смольного института благородных девиц; к тому часу у ограды собиралось полно гимназистов. Потом, когда девиц сажали в четырехместные кареты, лакеи в красных ливреях вскакивали на запятки, распахивались ворота — гимназисты гурьбой бежали к воротам, и классные дамы, высунувшись из окошек карет, махали на них руками, шипели и затыкали уши, заслышав любезности, и кричали на девиц, чтобы те тоже затыкали себе уши.
(С абсолютной уверенностью можно утверждать, что гимназист Федоров любезностей не отпускал.)
А в карете сидела — ну, конечно же, конечно, читатель давно догадался — наша маленькая героиня и будущая единственная героиня единственного романа нашего героя — Людочка Панютина.
По странному совпадению… то есть по обыкновеннейшему совпадению, какими полным-полна наша жизнь, отчего она порою становится даже просто несносной, Людочка в это самое время (ну, может быть, годиком-двумя позже, но мы уговорились не считать это нарушением принципа тождества) тоже обвыкалась на новом месте, отрешалась от детства и постигала учебпую премудрость. В ранние годы и ей знакомы были болезни, утраты и грустная детская тяга к недвижности, почти сровненной с небытием; Графочку спасло от этого вязание, как помним… Теперь же она воспитывалась в наиблагороднейшем пансионе, и подобные чувства, с точки зрения классной дамы, могли бы показаться неприличными.
К рукоделию институток приохочивали в отведенные часы; по-видимому, их не хватало, чтобы рассеять девчоночий туман души. Людочка ударилась в стихи. Содержание их было по большей части религиозное, однако самое занятие сочтено было классной дамой даже более неприличным, нежели мистические чувства, о которых она, правда, не догадывалась. Еще ни одна поэтесса не вышла из стен Смольного; не для того здесь собирали дворянских дочерей; их ждала жизнь в свете.
Людочкину маму, Анну Андреевну, очень беспокоило, что дочка такая тихонькая.
Между прочим, и Юлия Герасимовна беспокоилась по тому же поводу относительно своего сыночка.
Первую неделю учебы сына в военной гимназии места себе не находила. И не зря. Приехав в субботу, встретила сына в вестибюле зареванным. «Не приводи меня больше сюда! Мальчишки бьют…»
Немедленно же мадам Федорова пожаловалась начальству.
«Оставьте, сударыня, — ответили ей. — Он у вас неженка. А мы в армию готовим».
— Сарданапалы какие! — ломала руки Юлия Герасимовна, возвратясь домой. — Министру пожалуюсь! Боже мой, был бы жив Степан Иванович…
Однако месяц минул, другой, третий… Полгода. График заметно вытянулся, шейка, подпертая стоячим воротничком, несла прямо стриженую головку, которая уж не смотрелась непропорционально большой; ножки, окрепшие от шагистики, выпрямились. Кителек с погончиками приладился на грудке и лопатках, которые, когда не забывал, держал вразвертку.
— Мне надзиратель велит с указкой под мышками расхаживать.
— Что такое? — вскрикивала мама.
— Чтоб не сутулился.
И рассказывал: умываемся только холодной водой. Завтрак, классы, обед. Самоподготовка. А после строевая. Или гимнастика. А вечером в спальне кидаемся подушками, покуда «дядька» не войдет с руганью…
Детство-то было ли у него, не знавшего нужды, труда, голода? Лепет, забавные вопросы, любимые игрушки? Кому-нибудь хотелось тискать его, в воздух подбрасывать; он всех чуточку путал. Чем? А оп понимал, что его чураются. Теперь с радостью перемахнул в отрочество и с осознанным упрямством спешил наверстать упущенное! шалил, резвился. Правда, чего греха таить, к чтению поостыл, к математике ненормальная страсть, которая, конечно же, обнаружилась и очень встревожила Юлию Герасимовну, вроде бы даже совсем исчезла. Это бы надо принять за благо. Учитель алгебры был им доволен, выставлял двенадцать, редко одиннадцать баллов, но выдающихся способностей не обнаружил. Фамилия его была Шауфус; впоследствии, став министром путей сообщения, он оказал Евграфу Степановичу немаловажную услугу несколько, признаться, курьезного свойства… Ну, а если б обнаружил? Помог бы развитию?
График смуглел лицом, черты которого по-восточному почему-то утончались. Вместе с тем на лице запечатлелось выражение светло-приязненной задумчивости и скрытой насмешливости.
А Людочка личиком порозовела, и на нем вовсе проявилось выражение простодушия и шаловливости.
Четырех цветов форму носили смолянки: седьмые и шестые классы (самые младшие) — кофейную, пятые и четвертые — голубую, третьи и вторые — зеленую, первые, а также пепиньерки (слушательницы двухгодичных педагогических курсов) — лилово-серую. А Мария Павловна Леонтьева, начальница института, неизменно носила синее шелковое платье и белую наколку. Спору нет, знаниями институток не обременяли, зато уж манеры… Великие княгини посещали нередко и вместе обедали; бывала и принцесса Дагмар, будущая императрица Мария Федоровна. Классные дамы выстраивали в зале своих подопечных, и высокие попечительницы, сопровождаемые синешелковой Марией Павловной, обходили ряды; девицы — до десяти враз — склонялись в реверансе, шурша камлотом. Маленькая героиня наша стояла на правом конце ряда у стены и долго ждала своей очереди изящно присесть; ведь она в самом деле была мала ростом и мало в нем прибавляла с годами, что очень ее огорчало; и страдание это, признаться, несколько поубавилось только с замужеством; но до него ох как еще далеко…
Однажды гонялась на перемене за подружкою в вестибюле; вдруг в дверь, у которой застыл швейцар в треуголке и красной ливрее и с булавой в руке, вступил высокий офицер. Людочка удержаться уж не могла, и свернуть было поздно — врезалась головою в живот ему. «Вы не ушиблись?» — осведомился он, прихмурясь. Людочка прыснула и повернула. А навстречу спешила, сжав губы, Мария Павловна. Государь император приехали!
Так невзначай и состоялось личное знакомство самодержца всероссийского с будущей пособницей революционера… умеренно-либерального, сразу оговоримся, толка. Вряд ли он вынес от знакомства сколько-нибудь продолжительное впечатление; зато она на всю жизнь сохранила ощущение живого царя и конфузливо припоминала, как темечко ее угодило в мягкий царский живот. Летом институт возили в Петергоф развлекаться с великими княгинями. Светская жизнь, в которой со временем смолянкам надлежало играть роли, подавалась — по мере переодевания из голубых в зеленые и лилово-серые форменные платья — все в больших порциях. Однако институткам открывали лишь дозволенную сторону жизни, а границы ее оставались неизменными и для кофейных, и для лиловых. Благороднейший пансион был закрытым заведением. Диву даешься, как проникали туда новости.