Выбрать главу

Он крепился, но здоровье его слабело с каждым днем…

«Тогда уже ясно было, — подметил Аншелес, — что силы его слабеют. Ему трудно было входить и выходить из трамвая. Когда я пытался помочь ему в этом, он категорически отвергал мою помощь и вспоминал свои очень трудные путешествия по Уралу».

Людмила Васильевна тоже убеждала мужа дать согласие баллотироваться. Правда, у нее был и свой расчет: академикам выдавали пайки…

Ярчайшие светила русской науки того времени — академики А. П. Карпинский, В. И. Вернадский, Н. С. Курнаков и А. Н. Крылов написали рекомендательное письмо, в котором дали превосходный по глубине анализ научного творчества Федорова, и в январе 1919 года Евграф Степанович стал действительным членом советской Академии наук.

«Он со всей энергией принялся за работу, — записывает Людмила Васильевна. — Извозчиков не было, приходилось ходить голодным до трамвая, и он очень уставал. Паек — моя надежда — оказался незначительным, а Евграф еще непременно делился со мной, как ни старалась я отнекиваться. При такой слабости своей он еще умудрялся мечтать: с лихорадочно блестящими глазами говорил о Кольском полуострове, о его апатитах, сиенитах и возможных там залежах золота, хлопотал об экспедиции в Америку молодых ученых».

Вскоре, однако, у него уже не стало сил посещать академию.

«Только по ударной карточке выдают 3/4 фунта хлеба».

«Трамваи ходят до 6 часов, а там плетись слабыми ногами с пустым желудком, с кружением головы».

Две комнаты оставили себе Федоровы: кабинет, куда перекатили рояль, и проходную, раньше в ней стояла одна ваза, теперь уместились две кровати и шкаф.

«Он почти до самой смерти играл на рояле, но фисгармония его уже утомляла».

Утомляла его любая физическая работа; даже книгу снять с полки.

В кабинете поставили печку-буржуйку; длинная труба ее была выведена в форточку, и стекла этого окна не замерзали. Евграф Степанович часами сидел около него, смотрел на Неву.

Или медленными шагами ходил из угла в угол.

«Думает, вижу я, грустную думу. Я чую, не новая работа его занимает, нет, а другое, чуждое прежде ему, энергичному. Тоска и страх на меня нападают, глядя на его удрученную фигуру. Это не прежнее его хождение для обдумывания. Я вижу по виду, я так его изучила… Теперь же молчит, а мне жутко выпытывать. Он сам меня раз поразил, сказав спокойно: «Собственно, умирать не страшно, а вот быть похороненным живым — ужасно. Смотри, если я умру, удостоверься хорошенько, не похорони живым».

Людмиле Васильевне удалось купить банку сахарного песка. Но в ней «образовались друзы кристаллов (должно быть, песок был сырой). Когда Евграф работал над кристаллохимическим анализом, химики ему передавали неизвестные кристаллы для определения их химического состава. Я преподнесла ему друзу сахара, а когда он определил, то подарила всю банку для употребления с чаем. Но он так заинтересовался этими кристаллами, что не кушал их, брал понемножечку для исследования…»

Страсть исследователя была сильнее голода.

Внезапно слегла сама Людмила Васильевна.

Он трогательно ухаживал за ней.

Как-то днем он прилег, не раздеваясь, рядом с ней. «Людмила… смотри, не оставь меня одного, что я стану без тебя делать?»

Долго молчали.

«В самом деле, давай умрем вместе. Я не хочу жить без тебя». При его словах я так и застыла. Он начал доказывать всю абсурдность настоящей нашей жизни при медленном умирании в муках голода… У меня сдавило горло так, что я не могла ни слова вымолвить… Если б я только открыла рот, то, наверное, заревела бы, даже завыла бы, кажется…»

Она заставила себя встать, бодрилась, но в дневнике ее осталось страшное признание:

«Должна сознаться, что были моменты, когда моя мысль подолгу останавливалась на разных комбинациях с морфием».

Страшная была зима, и Людмила Васильевна часто молилась, чтобы она скорее кончилась.

Но весною стало еще хуже.

Евграф Степанович целыми днями сидел в кресле у окна и смотрел, как тает на Неве лед. По-видимому, он перебирал в памяти всю жизнь…

Запись в дневнике Людмилы Васильевны: «Подозвал меня, взял за руку. «Ах, Людмила, ты никогда не понимала, как я тебя любил». Я поцеловала его в лоб и сказала, что ему не следует теперь волноваться. Он замолчал, но, видимо, ему хотелось еще говорить».

Как она потом корила себя, что не дала ему выговориться!

Он все пытался наводить ее на разговоры о прошлом; припоминал подробности их жизни на Кирочной, в квартире с тайной типографией, как он встречал ее по вечерам, когда возвращалась с медицинских курсов, и как возле Ковенского переулка они в первый раз поцеловались…

Вспоминал ссоры свои с профессорами, академиками.

«В один из самых голодных дней Евграф грустно сказал: «Теперь, на склоне лет, вспоминаешь пережитые кипучие страсти и с удивлением себя спрашиваешь: к чему было все это? Кому были нужны те внутренние волнения, которые приходилось переживать при проявлении несправедливости? Да и всегда ли это были истинные несправедливости?»

Это поразительное признание; не то чтобы готовясь встретить смертный час, он прощал кому-нибудь обиды; нет, перебрав год за годом всю свою жизнь, он сомневается: были ли по отношению к нему всегда истинные несправедливости!

«10 мая, в воскресенье, у Евграфа сделалась астма. Два доктора определили ее желудочное происхождение. Он задыхался, как рыба на суше, два дня» (из дневника Людмилы Васильевны).

«Вскоре он заболел воспалением легких. При нем поочередно дежурили его ученики. У него был сильный жар, и он сильно метался. Я удивлялся даже, как он при таком истощении мог делать такие порывистые движения. Он бредил» (из воспоминаний Ашпелеса).

Иногда он успокаивался и лежал неподвижно с закрытыми глазами, вытянув руки поверх одеяла.

«Его чудная, требующая скульптуры голова, его музыкальные руки…» (из дневника Л. В.).

«Он бредил тем, чем жил в своей жизни, — строением молекул. Я очень жалел, что не записал его бред. Может быть, он говорил и очень интересные вещи» (из воспоминаний Аншелеса).

«21 мая… что-то хотел сказать, но стал неспокоен; ворочая головой, все повторял: «А всем… А всем». А к семи его не стало. Он умер тихо, точно задремал».

Принесли белый некрашеный гроб. Отпевание было в институтской церкви.

«Идеже несть болезни, печали и воздыхания, но жизнь бесконечная…»

«Хоронили 24 мая в чудный солнечный день».

«За гробом шли сотни людей» (Аншелес).

На другой день в Минералогическом обществе было траурное заседание, выступали Ферсман, Болдырев, Карпинский…

Сразу после него сын увез Людмилу Васильевну к себе в Павловск.

Федоров являлся ей каждую ночь и внятно произносил: «Зови меня всегда, когда будет трудно».

ЭПИЛОГ: ВМЕСТО ПРОЩАНИЯ

Траурная речь Ферсмана в Минералогическом обществе сама по себе стала событием, о котором говорили; современник назвал ее «столько же прощальной, сколько напутственной тем, кто оставался жив». Почему заседание, посвященное памяти человека, ведшего последние десять лет уединенный образ жизни, собрало «всех, кто еще оставался жив» (подразумеваются кристаллографы и минералоги), а за гробом его «шли сотни людей», истощенных, едва волочивших ноги, вопрос этот может на первый взгляд озадачить.

И почему речь Ферсмана (ее поместила на своих страницах «Природа» № 6–9, 1919 год) произвела такое впечатление — не сразу тоже догадаешься. Правда, она своеобразно окрашена хмурой торжественностью слога… О самом покойном вроде бы не сказано такого, что было бы для собравшихся в новинку.