Что до пятнистика (Е.maculata, эвкалипт пятнистый), при первом же взгляде на крапчатый, цвета хаки, ствол в нем распознается точная копия камуфляжа австралийской армии. Так что незнакомец позволил себе предварять некоторые истории такого рода замечанием: согласно авторитетным источникам, начиная с капитана Грейвза из Королевского валлийского фузилерного полка, австралийские войска славятся дурным обращением с пленными; в этом смысле репутация у них хуже, чем у турков и марокканцев. Возможно, дело все в том, что большое количество волонтеров набиралось из сельских областей, где бойня — часть повседневной рутины. Был один крестьянин, которому удалось благополучно избежать обеих войн, вспоминал незнакомец (Эллен не особо вслушивалась), так вот он на своем приречном участке, которым владел совместно с братьями, выстроил самый что ни на есть унылый памятник павшим — частный мост, предназначенный исключительно для овец и ни для кого больше.
Еще одним самоочевидным кандидатом в подсказчики историй служил кровавик, легко узнаваемый по непрекращающемуся «кровотечению» — непрерывно сочащемуся алому соку; у Холленда таких росла целая рощица, штук тридцать, в дальнем южном конце. Произнесите слово «кровь» в присутствии мужчины, и на ум тут же придут пехотные бои, автокатастрофы и порезанные пальцы; в то время как для Эллен кровь обладала текучим и, в общем и целом, куда более обобщенным значением. В Канберре живет жилистый старый вояка, краснолицый такой; молодым офицером он храбро прыгал в окопы в Северной Африке и Новой Гвинее и схватывался с врагом один на один. Кровавик… Сколько раз приклад его винтовки бывал забрызган кровью! Он получил несколько ран — и несколько медалей в подтверждение тому. В гражданской жизни именно он составил и издал подборку объявлений о награждении за отвагу в бою — занялся этим на добровольных началах, а в итоге вытеснил всех и вся. За долгие годы он в совершенстве овладел искусством лаконичных определений, допускающих бесконечные повторы: «в предельно тяжелых…», «несмотря на значительное численное превосходство…», «с риском для жизни…», «вернувшись под обстрелом…» и т. д. И однако ж, подобно столь многим мужчинам, наделенным физической храбростью, дома он то и дело позорно пасовал перед женой и четырьмя дочерьми: ежели вставал щекотливый или, напротив, принципиальный вопрос, ему было проще удрать из дома; здесь уместно шутливое выражение «моральный трус».
Последние кровавики остались позади. Солнце припекало. Идя следом за незнакомцем, Эллен смутно прозревала в нем что-то вроде странствующего рыцаря. А ведь хорошо звучит, особенно среди эвкалиптов: странствующий рыцарь. Не иначе, как из увесистого старинного фолианта с неприступной бронзовой застежкой! Порою Эллен представлялась одинокая фигура мужественного воина, прислонившегося к изувеченному обстрелом дереву — весь в пыли, обессиленный от потери крови… может быть, даже верхом на коне…
Имени его она по-прежнему не знала. В какой-то момент Эллен даже подумывала: а не спросить ли отца, вдруг тот с ним знаком?
А собственно говоря, отчего бы и мистеру Гроту не быть воином из дальних земель? Под взглядом ее неумолимого отца он выказывал непоколебимое спокойствие — просто-таки не моргнет и глазом. Да и в осанке его, и в цвете лица ощущается нечто от солдата; вот и костюм-«сафари» со всей отчетливостью полувоенный… Так придумывала про себя Эллен, полузакрыв глаза.
У выхода из оврага, рассыпающего оранжевые валуны, росло высокое, долговязое дерево: Е.exserta, эвкалипт выставляющийся.
Проходя мимо, незнакомец поразмыслил над его народным названием «однокашник». В ходе последней войны, поведал он, на борту транспортного судна, перевозящего войска на Ближний Восток, повстречались два австралийца — и громко заспорили о скаковых лошадях. С того самого дня в них видели закадычных приятелей. Коротышка надеялся выучиться на врача-дантиста в Брисбене, долговязый вкалывал на пивоварне. Непринужденная задушевность их дружбы бросалась в глаза, когда, поев за общим столом, они как ни в чем не бывало продолжали трепаться — и уходили последними. Никакой неловкости между ними не ощущалось. Порою даже в словах нужды не было. И хотя друг о друге они почти ничего и не знали, да и спрашивать не спрашивали — чего ж лезть в чужую личную жизнь? — оба из кожи вон лезли, пытаясь скрасить друг другу жизнь. Кексы с цукатами в запаянных жестянках, присланные из дому, сигареты, зубные щетки — все у них было общее, все напополам. Уличный фотограф в Иерусалиме запечатлел их на снимке: дружки строят рожи на фоне полотняной декорации с намалеванным на ней оазисом, один — в феске, ухмыляясь на квинслендский лад, — обнимает второго за плечи.
Раз в несколько дней коротышка писал в Брисбен своей девушке; они были помолвлены. Держа заветную фотографию на расстоянии вытянутой руки, друг завистливо присвистывал, при том, что наверняка отмечал про себя чрезмерно выступающие вперед зубы.
Коротышка, будущий дантист, был человеком серьезным, просто-таки педантичным, особенно когда вспоминал о дожидающейся дома невесте; тот, что присвистывал, был долговязым, шумным рубахой-парнем и чувствовал себя в мире как рыба в воде. Звали его Босс; сам он уверял, что с такой-то фамилией до офицера вовеки не дослужится.
Очень скоро, в битве за Крит, при взрыве гранаты коротышка потерял правый глаз и кисть. А его рослому другу в живот угодило сколько-то шрапнели.
Обоих эвакуировали. В военном госпитале койки их стояли рядом; долговязый быстро пошел на поправку.
Надо ли говорить, что тяжелораненый, с ног до головы в бинтах и повязках, лишившись руки и глаза, был не в состоянии писать невесте, не говоря уже о том, чтобы писать регулярно. Даже когда друг подносил ему сигарету к губам, тот затягивался и то с трудом.
Обязанность писать невесте взял на себя Босс, к тому времени уже вставший на ноги. По недомыслию он даже представиться не потрудился; фамильярно назвался «я», и все тут.
На адрес брисбенской девушки нежданно-негаданно посыпались письма от какого-то солдата — письма, написанные совершенно незнакомым почерком. Недолго поколебавшись, она стала отвечать.
Она благодарила за письма. Спрашивала, не знает ли он случайно ее жениха, такого рыжеволосого коротышку. Вопрос этот девушка задавала не единожды. На помощь пришла непредсказуемость военного времени — в Средиземном море корабли всякий день шли ко дну, предположительно вместе с его письмами, — так что ответить Босс так и не ответил. Инстинкт подсказывал: не следует описывать тяжелые увечья друга. Вместо того Босс удвоил усилия, пытаясь позабавить и развеселить девушку. Со временем девушка начала расспрашивать о нем самом.
В госпитале с зелеными стенами часы текли медленно. Босс повидал войну; вот, в сущности, и все.
Хотелось ему одного: вернуться домой. Он рассказывал девушке о своих планах купить загородный паб. Да, точно, так он и сделает. Загородные пабы ужасть до чего дешевы. Он живописал, как заживет себе спокойно да безмятежно, подстраиваясь под времена года и приток стригалей с коммивояжерами. Теперь Босс исписывал по дюжине страниц за раз, а то и больше. Зубы девушки, столь заметно выступающие во всем своем невинном простодушии, словно стушевались; ныне перед его глазами маячил лишь добродушный прищур и — так запомнилось ему по обтрепанной фотографии — текучая плавность бедер.
Между тем будущий дантист по-прежнему находился между жизнью и смертью. Босс, перед докторами симулировавший ложные симптомы того ради, чтобы остаться рядом с другом, вывозил его в кресле на солнышко, усаживался рядом в плетеное кресло и строчил письма. Во время одной из таких недолгих прогулок раненый застонал: кресло подпрыгнуло на камне. А в другой раз на ощупь дотянулся до плеча друга.
— Ты — лучше всех.
Постепенно, словно невзначай, письма сделались дерзкими до бесстыдства, в высшей степени двусмысленными. Вспоминая фотографию, Босс расхваливал до небес ее бедра и ее ступни — которые, между прочим, и в кадр-то не попали! — и строил предположения касательно ее характера. Медленно и неспешно он раздевал девушку, подробно описывал ее белье — и вот уже она стоит перед ним обнаженная, писал он. В конце концов, он — солдат, а солдату пристало быть храбрым.