В животном мире сродство с растениями повторно открыла пчела. Ее спаривание с цветками является не прогрессом и не регрессом, а своего рода сверхновой звездой — вспышкой космогонического эроса в некий звездный час. Такая смелая мысль еще никому в голову не приходила; реально лишь то, что не может быть выдумано.
Ожидает ли он чего-то подобного в человеческом мире?
Как и в любом незаурядном произведении, в его труде тоже больше невысказанного, чем сформулированного. В его расчетах остается некая неизвестная величина; это ставит его в неудобное положение перед теми, у кого все делится без остатка, — в том числе и перед собственными учениками.
Я хорошо помню день, сблизивший меня с ним; все произошло после окончания одной лекции. Темой ее были «Растительные города»; семинар продолжался более двух семестров. Рассеивание культур по суше и морям, по побережьям, архипелагам и оазисам профессор сравнивал с полетами семян или с намывом на берег плодов на кромке приливов и отливов.
Виго имеет обыкновение во время лекций показывать маленькие объекты или же просто держать их в руке — не в качестве подтверждений, а как носителей той или иной субстанции: иногда лишь черепок или кусочек кирпича. В тот полдень это была фаянсовая тарелка с причудливым орнаментальным мотивом из цветов и букв. Виго указал нам на краски: поблекший шафранно-розово-фиолетовый узор, а поверх него мерцание, представляющее собой не глазурь и не роспись кистью, но порожденное самим временем. Так грезят стекла, извлеченные из римского мусора, или же черепичные крыши жилищ отшельников, выжженные тысячами летних солнц.
Виго подбирался к этому моменту извилистым путем — начал он с рассказа о побережье Малой Азии, столь благоприятствующего попыткам укорениться на новой почве. Он продемонстрировал свой тезис на примере финикийцев, греков, тамплиеров, венецианцев и прочих народов.
Виго питал особое пристрастие к торговым культурам. Уже в древности по пустыням и морям были проложены пути для соли, янтаря, олова, шелка, а позднее — также для чая и пряностей. На Крите и Родосе, во Флоренции и Венеции, в лузитанских и нидерландских гаванях накапливались, как мед в сотах, всевозможные сокровища. Они потом превращались в более роскошный образ жизни, в наслаждения, постройки и художественные произведения. Золото олицетворяло солнце, благодаря его сосредоточению начали развиваться и процветать искусства. Все это неизбежно сопровождалось и миазмами упадка, ощущением осенней пресыщенности. Рассказывая, Виго держал на ладони тарелку, точно ожидая подаяния.
Как получилось, что он заговорил о Дамаске и затем — о бегстве в Испанию, благодаря которому Абд ар-Рахман[14] избежал убийства? Почти триста лет в Кордове продолжала цвести ветвь искорененных в Сирии Омейядов. Наряду с мечетями, фаянсовые изделия тоже свидетельствуют об этой давно засохшей боковой ветви высокоразвитой арабской культуры. Позже и в Йемене возникли крепости потомков Бени Тахир[15]. Зерно упало в песок пустыни и принесло там еще четыре урожая.
Предок Абд ар-Рахмана, пятый из Омейядов, послал эмира Мусу в Медный город[16]. От Дамаска через Каир отряд, совершив переход по великой пустыне, попал в западные земли и добрался до самого побережья Мавритании. Целью экспедиции были медные бутылки, в которые царь Сулейман когда-то запер мятежных демонов. Рыбаки, забрасывавшие сети в море Эль-Каркар[17], время от времени вытягивали вместе с уловом одну из таких бутылок; эти сосуды были запечатаны печатью Сулеймана; если откупорить бутылку, из нее вырывался демон — как дым, затемняющий небо[18].
Эмиры по имени Муса позднее встречаются также в Гранаде и в других резиденциях мавританской Испании. Упомянутый здесь завоеватель Северо-Западной Африки может считаться их прототипом. Западные черты в его образе несомненны; следует, правда, помнить, что в моменты наивысшего напряжения сил различия между расами и регионами стираются. Как в моральном отношении люди, приближаясь к совершенству, становятся похожими, даже почти идентичными, так же происходит и в сфере духа. Отстраненность от мира и от объекта увеличивается; растет любопытство, а с ним — стремление приблизиться к последним тайнам, несмотря даже на большую опасность. Это аристотелевская черта. Ставящая себе на службу искусство счета.
14
…
15
…
16
…
17
…
18
…
Среди почты письмо от Шлихтера с новыми рисунками к «Тысяче и одной ночи». Особенно замечательно удалось изображение Медного города — скорбь смерти и величественность. Вид его возбудил во мне непреодолимое желание обладать листом, я с удовольствием имел бы его в качестве контраста к его же «Атлантиде перед гибелью», которая уже долгие годы висит в моем рабочем кабинете. Сказка о Медном городе, на волшебство которой мой отец уже давно заострил мой глаз, принадлежит к самым прекрасным в этой чудесной книге, а эмир Муса — ум недюжинный. Он — знаток меланхолии перед руинами, той горькой гордости в преддверии заката, которая образует для нас суть археологического стремления, но которую сам Муса переживает чище и созерцательней.
И на следующий день, 29 января 1942 г., Юнгер добавляет:
Написал Шлихтеру по поводу рисунка Медного города. При этом вспомнились мне и другие сказки из «Тысячи и одной ночи», прежде всего сказка о Пери Бану, с давних пор казавшаяся мне воплощением высокого любовного приключения, ради которого охотно отказываются от унаследованной монаршей власти. Поистине прекрасно, как юный принц укрывается в этом царстве, словно в духовном мире. В этой сказочной истории он, наряду с Мусой, относится к тем князьям индогерманских царств, которые были на голову выше деспотов Ближнего и Среднего Востока и понятны также и нам. Весьма красиво прямо в самом начале описанное состязание по стрельбе из лука, который является символом жизни и у принца Ахмеда имеет метафизическое натяжение. И посему стрела его летит несравненно дальше других, в неведомое. / Замок Пери Бану — это Венерина гора, обращенная в духовное; незримое пламя приносит дар там, где зримое — пожирает.
В романе «Гелиополь» возлюбленную главного героя, принадлежащую к народу парсов, зовут Будур-Пери.