— Вы говорите загадками, синьор Гизе. Надеюсь, вы не хотите сказать, что вот-вот бросите микробиологию и уедете в Шотландию. Странно было бы встретить вас в клетчатой юбочке.
Маттео Гизе взорвался хохотом, но тут же осекся.
— Нет, этого не случится. Я люблю свою науку. Скажу вам по секрету, передо мной открываются колоссальные перспективы. Мне дают такие огромные средства и штат, как если бы я не с пробирками возился, а строил «Титаник». Меня пригласили в Берлин и предложили лабораторию, где все меня будут слушаться беспрекословно.
Весть эта меня не обрадовала. Я хотел было тактично смолчать, но не сдержался:
— Вы хорошо представляете себе, на кого вам придется работать?
Он долго пристально смотрел мне в глаза, словно пытаясь найти в них осуждение… или презрение.
— У вас, красных, с пеленок на уме одна политика, — сказал он беззлобно. — Между прочим, законы наследственности, теория относительности, всемирное тяготение — все они и при нашем капитализме, и при вашем социализме остаются таковыми, какие они есть.
Во мне вскипела обида, и я добавил, плохо скрывая сарказм:
— И при фашизме тоже?
Гизе снисходительно улыбнулся:
— И при фашизме. Тоже… К тому же не забывайте, кто правит у меня дома… Я выбрал из двух зол то, на котором можно больше заработать. Я имею в виду знание, а отнюдь не деньги, коллега…
— А я с трудом представляю себе, что нацистам нужна какая-нибудь другая микробиология, кроме военной. Как насчет выведения смертоносных бацилл, синьор Гизе?
— Нет, — усмехнулся Гизе. — Повторяю, коллега, я не политик, и перспектива
— наконец поработать в свое удовольствие — меня вполне устраивает… Судить же станем по плодам.
Третья и последняя наша встреча состоялась четыре с половиной года спустя, тоже в Европе. Париж, начало февраля тридцать девятого года.
В тот вечер я возвращался автобусом из Пастеровского института в гостиницу.
— Разрешите, я пройду, — вдруг услышал я голос у самого уха.
Я сделал попытку посторониться, невольно насторожившись: голос был знаком, но память еще не подсказала, чей он… Я вздрогнул, увидев прямо перед собой глаза профессора Гизе. Он чуть пригнулся, прикрываясь широкими полями шляпы, отогнутыми вниз, но я успел заметить, что он очень осунулся и словно бы постарел лет на двадцать,
— Извините, извините, — пробормотал он и сразу же, не давая мне и рта раскрыть, добавил очень тихо: — Не замечайте меня…
Я почувствовал, как он сует что-то в карман моего плаща.
— Держите крепче… Это вам. Не удивляйтесь. — И он, резко отвернувшись, исчез в гуще толпы, заполнявшей салон.
Я был поражен и напуган. Тучи над Европой сгущались, все были насторожены, и я понял лишь одно: Гизе тянет меня в какую-то темную историю… Однако деваться было некуда, приняв возможно более невозмутимый вид, я добрался до гостиницы.
В кармане плаща оказался свернутый трубкой номер развлекательного журнала, между страницами которого я нашел листки бумаги с убористым машинописным текстом, несколько фотографий и одну рождественскую открытку.
Невольно первым делом я перебрал фотографии. Одна из них была групповой: посреди какого-то лабораторного помещения были сняты пятеро — трое в белых халатах, остальные в черной форме офицеров СС. Среди «белых халатов» был и Маттео Гизе. Все непринужденно, с оттенком делового довольства улыбались… Остальные фотографии были портретами незнакомых штатских личностей с нордической внешностью. Открытка содержала следующую надпись:
«Синьор Булаев! Простите меня за то, что доставляю Вам беспокойство. Но Вы — тот самый человек, который волею случая избран моим душеприказчиком. Я долго думал, прежде чем решиться на это, понимая, что в наше мрачное время уже одним моим знакомством с Вами рискую роковым образом изменить свою судьбу».
Потом я взял в руки письмо. Не могу пожаловаться на память: десятки лет прошли с того вечера, а я помню его текст, который прочел всего дважды, почти наизусть.
«Уважаемый синьор Булаев!
Однажды я осознал, что одного лишь Вас, красного атеиста, я могу сделать своим исповедником, и страшно удивился своему открытию… Я пришел к выводу, что только вы, русские, не подавленные фрейдизмом, не отягченные мелочностью, благополучием и риторикой, — только вы будете способны изгнать из Европы вселившегося в нее дьявола. Вы сделаете то, что уже не под силу всем католикам и протестантам, праведным и грешным, прочитай они хоть тысячу молитв.
Обратиться именно к Вам меня побудило чувство собственной обреченности. У меня не осталось времени — только отсрочка. Я случайно узнал, что Вы приехали в Париж, и понял, что это — мой последний шанс.