Так вот, Восточно–христианский дискурс содержит фонд для формирования и на том, и на другом уровне: и для формирования менталитета, и для формирования культурно– цивилизационного организма. У этого дискурса есть главное отличие, которое работает по-своему в каждой из эпох, всегда и постоянно. В этом фонде, главным ключевым элементом является опыт аутентично–христианского характера, опыт устремления ко Христу и соединения с ним. Это опыт аутентично–христианского сознания. Вокруг него выстраивается все остальное содержание Восточно–христианского дискурса как вокруг стержня, и в этом его специфика. Западно-христианский дискурс так не устроен. Установки на примат опыта там нет. И отсюда вытекает множество важных особенностей православной истории, которые мы, к сожалению, не имеем возможности проследить и упомянуть.
Запуск процесса, «triggering» — как говорят в психологии, происходит в результате трансляции Владимиром Святым, условно говоря, Восточно–христианского дискурса из Византии на Русь. Содержание этой трансляции — внедрение Восточно–христианского дискурса в новом ареале — и составляет содержание киевского этапа истории в нашем описании. Уже на этом этапе проявляется ряд ключевых особенностей. Формируется специфически русский культурно-цивилизационный организм, а отнюдь не клон византийского. Обстоятельство, что был протранслирован византийский фонд, а в результате трансляции возник специфический русский культурно–цивилизационный организм, я выражаю упрощенно формулой «парадокс Пушкина». У Пушкина в письме есть известная фраза о том, что греческая вера дает нам всем особенный национальный характер. Эта простенькая фраза парадоксальна по своему смыслу. Веру принесли греческую а она каким–то образом ухитряется давать нам наш особенный русский характер. Не подражание греческой вере, а наш особый характер. Как это возможно?
Разрешение парадокса оказывается простым. В терминах общей культурологии его можно довольно скучно проинтерпретировать. Трансляция воспринимается неким субстратом в определенных условиях и при наличии определенных способностей этого субстрата, и тогда транслируемый фонд оказывается новой возможностью. Транслируемое содержание работает как поле возможностей для самораскрытия, а не как образец для подражания. Для русского сознания и в нем — благодаря этому фонду — возникают новые измерения, которых оно не имело. И в этих измерениях русское сознание развертывается уже по-своему. Вот такой простой ответ. При трансляции возможны, конечно, и другие варианты. Транслируемый фонд может быть использован как образец для подражания. Такое в культуре бывало сколько угодно. Пример — Россия XVIII века, когда происходила вестернизация русской культуры, что привело к становлению невероятно лоскутного, нетворческого и подражательного характера этой культуры.
В Киевской Руси было иначе. В качестве простейших иллюстраций я приведу пример первой канонизации святых, которая произошла на Руси. В 988 году (я говорю, конечно, очень схематично, упрощенно), совершилось крещение Руси. В 1015 году, через 27 лет после крещения, произошло убиение князей Бориса и Глеба. А уже в 1020 году совершился первый акт канонизации. Но вновь образованная епископия Константинопольской Церкви подняла вопрос и добилась с большим своим настоянием канонизации убиенных Бориса и Глеба, которые отнюдь не соответствовали имевшимся византийским представлениям о святости. С канонизации Бориса и Глеба был образован новый чин святых, новый чин святости — святых страстотерпцев. Борис и Глеб, как мы помним, не были мучениками за веру. Причисление их к лику святых для византийского сознания не было абсолютной очевидностью. Тем не менее, для русского сознания, только что ставшим христианским, за этим была некоторая духовная настоятельная очевидность. И Константинополь убедили в необходимости их канонизации. В их кончине был явлен-таки определенный род христианской святости. Святость эта выражалась в смиренном принятии кончины, дабы не приумножалась рознь, не приумножалось насилие. Это, если угодно, тоже способ соучастия в жизни и смерти Христа. Это соучастие в его способе смерти, и потому это было осуществление христианской святости. Разумеется, никаких богословских спиралей русское сознание в ту пору не выстраивало, но для него это было определенной духовной очевидностью, которая настоятельно требовала духовного события. И духовное событие состоялось. Это и есть парадокс Пушкина в действии. Протранслированный фонд выступил как реальная возможность самораскрытия культурно-цивилизационного организма.