Выбрать главу

Зато какое красноречие, какой водопад чистейшей кавголовской речи, окрашенной сатириконовским юмором, какое изящество словесных периодов, подвластных разве что дару незабвенного Плевако, обрушивались на бедную голову поповича! Светлые, дымчатого кварца глаза Митьки глядели на него завороженно, влюбленно; дрожа, слушал мальчишка рассказы о том, что ему вовек не видать — о Петербурге и Париже, о паркете и жизни иной. А может, для самого себя эти рассказы были…

Какие вечера, бывало, проводили они здесь, в занавешенной скалами долине!

Все, что не сказалось в свое время в раздумьях над книгами, не легло в дневники, не шепнулось прекрасным женщинам, все, что не успелось обдумать в долгой и душистой прежней жизни, получил в дар, в наследство сынок отца Ксенофонтия. Понимал ли он всю прелесть этих таежных уроков — Севенард сморщился — житейской мудрости? Что пред ними приходская школа и засаленный псалтирь?

Бог не наградил Ивана Христофоровича детьми.

Ему пришлось все отдать, все завещать Митьке — подрагивающий лоснящийся холодок холки былого скакуна, свою сгоревшую в Петербурге библиотеку — в упрощенном изложении, сырой воздух Стрелки, свое упоение, вершинное в жизни упоение, испытанное в двенадцатом году, когда был он удостоен присутствия при высочайшем выходе на Иордан (поповичу пришлось объяснять, что водосвятие, освящение воды при государе свершалось не в библейской долине, а на Неве, рядом с Зимним дворцом, в проруби, над которой сооружали парчовый балдахин — это и был высочайший выход на Иордан). Даже, в конце концов, после долгого одиночества, пришлось и рассказ о сокровищах Эворона отдать — как плату за теплый взгляд, да и велико было сокровище для него одного…

Плохо платил сам Митька за житейскую (сморщился Севенард) мудрость.

Так, кажется, да, именно так: «Житейская мудрость» называлась картина великого немца Людвига Кнауса, перед которой не раз и не два стоял когда-то, ежась от восторга и гадливости. На полотне — старый, отвратительный еврей в поношенном, надо думать, зловонном халате, с плутовато-снисходительной, только этому племени присущей ухмылкой, поучал пейсатого соломончика, своего внука, тонкостям бытия и житейского лавирования.

Уж не похожи ли они были с Митькой на эту парочку?

Плохо платил попович… Притаскивал кое-какую провизию в Ржавую падь. Но мало приносил, мало, силенок не густо было. А когда повзрослел — Севенард и сам приспособился к своему одиночеству.

Стрелял оленей, если забредали в мари. Но чаще на каменных рябчиков охотился — патроны берег. Трудно приходилось с патронами, отец Ксенофонтий время от времени присылал с сыном десяток-другой.

Первого своего каменного рябчика съел он тогда, в двадцать втором. Или в двадцать четвертом? Серовато-пестрая птица сидела на орешнике, вытаращив глупые глаза на Севенарда. Он протянул к ней руку — птица не шевельнулась. Схватил ее жадно, затрепыхалась. Испек на костре — только губы помазал. Но рябчиков было много в округе, еще много, пока он не перебил палкой всю доверчивую птицу. Или стали гнездиться рябчики подальше от Ржавой пади?

День за днем, месяц за месяцем шагал Иван Христофорович по топкой долине халдоми.

Заметали неприметную, затерянную в глубине долины Ржавую падь — его убежище — сыпучие снега. Мыли дожди. Обрастали лишайником сваи избушки. Зеленели и опадали лиственницы…

Господи, так ли все, как надо?

Да, да, именно так! Он не скрылся в Маньчжурию, как некоторые, даже не подумал об этом в первые минуты бегства. Скорее в Ржавую падь, назад, к своему олову, своей меди! Не отдать Ржавую падь большевикам, никому не отдать! Новая власть не может быть надолго. Никто не должен знать на свете про его медь, ни одна душа…

День за днем шагал Иван Христофорович. Разлезлись сапоги. Опухли, набрякли венами когда-то холеные руки, сжимающие ружье. Полиняла рыжая борода. Запали, начали проваливаться глаза. Шагал Севенард, как исправный лесник по своим владениям. Шуршали листья под осторожным шагом, золотые листья, медные листья, медные… Никто во веки веков не должен знать про медь! Она — его и больше ничья.

К ночи возвращался полковник в свою избушку и спал звериным сном. А утром, проснувшись, снова брался за оружие и шагал, шагал. По временам не знал уже Севенард, почему он здесь, чего ждет, кто он, но все равно шагал и посматривал — нет ли где человечьего следа…

Новые сапоги сшил себе из бурундучьих шкурок. Не сапоги — торбаса всепогодные, мягкие.

Ах, ну до чего же смешны бурундуки-самоубийцы!