Всё же нужно было приготовиться. За полчаса до назначенного срока я открыл рукопись наугад и ещё раз честно попытался вникнуть. Что же он, в сущности, хочет, этот Илпатеев, куда клонит, на что посягает?
«...мальчик мой, — мелькнуло мне с открытой страницы, — я открою тебе один секрет…» Я отлистал назад пару листочков и стал читать подряд. «Когда...»
Когда после поголовного истребления манджуров Бог пожелал забрать душу Джегис-хана к себе, он предуведомил его об этом смертельным недугом. У Потрясателя исчез сон и потребность в еде. Среди траченых лысых кошм и рваных одеял лежал он в юрте для лошадиных сбруй, и ни белый сокол, ни конь хулэг, ни вишневогубые манджурки не вызывали отзвука в его пустеющем сердце. Четыре верных пса, четыре готовых умереть за него кулюка пришли ко мне умолять о его спасении. Самый безутешный из них — Сэбудей — опустился предо мной на колени.
Ночью я пил воду и курил трубку. Мой — четвертый в ту пору — бубен, разогреваясь, звенел сухо и четко. Легкая колотушка не ощущалась в руке. Однако я долго не мог разволноваться, и дух-покровитель моей матери не хотел входить в меня. Отчаявшись, я лежал лицом вниз подле очага, пока не услышал нежный звук запевшей звезды. Я оглянулся — одна-единственная ярко-синяя звезда сияла посреди тоно. Я затрепетал и долго вглядывался в потухший очаг. Наконец с огромным усилием я превратился в гагару и вылетел вон.
Я летел над жёлтой, лишь пятнами зеленеющей степью, над знакомыми урочищами и вспучившимися горами. Красавица наша Онон сияла мне в левый глаз, как голубая змея.
Ни в нижнем, ни в среднем небе души Джегис-хана я не нашел.
Возвратясь в юрту, я сменил бубен и, с ещё большим трудом обратясь в сокола-чеглока, вылетел наружу. Я пронырнул к верхнему небу. Оно было запечатано льдом.
Это было плохо. Я стал бить его клювом, царапал отлётным ногтем, я отлетал и вновь с разлету бился об лёд грудью. Говорили, что через тоно в юрту сыпались льдинки.
Наконец, сам не помню как, я пробил заслон и очутился там, куда желал попасть. Это было холодное и пустое верхнее небо, где лишь местами густился прозрачный дым.
Я различил кувшин манджурской работы, украшенный резьбой и с тонким, как журавлиная шея, горлышком. Из них манджуры пьют молоко, подмешивая к нему кровь свиньи. Этот кувшин был заткнут большим пальцем Бога, в лицо которого, Кокочу, я избегал смотреть, чтобы не отвлекаться от моей цели.
Я сделал над собой последнее усилие и стал осой.
Я взлетел вверх и ужалил Бога в лоб. Бог выдернул палец и ударил себя рукой в укушенное место. Я выхватил душу Темуджина из кувшина и спустился с нею домой.
За это, мальчик мой Кокочу, спустя шесть лун обиженный Бог лишил меня моих глаз.
Закрыв тетрадь, я всё-таки немного засомневался. А если я ошибаюсь? Если Илпатеевым следует заняться по-настоящему? Вон ведь что мы издаём-то... Но, с другой стороны, напиши я даже хорошее редакторское заключение, добудь рецензии, обмани главную редакторшу, ведь всё равно где-нибудь наверняка оборвётся, а занадеевшийся Илпатеев обидится, как Бог на шамана Оточа, затаится, сделается паче чаянья врагом. Нет! Лучше уж поразглагольствовать, как обычно, о «двойной функции слова», о «если можешь, не пиши», о тайне художественности и т. п. И лучше будет, и как-то ответственнее.
Но Илпатеев не дал мне.
— Достаточно! — прервал он где-то уже на двойной функции. — Спасибо тебе, Петя, ещё раз.
Он рассмеялся своей освещающей лицо улыбкой и точь-в-точь, как в прошлый раз, протянул руку. За рукописью.
Мы сидели в торце нашего издательского коридора. Коридор был пуст. За дверями у машинисток стрекотали пишущие машинки. И тут я снова сделал «прокол». Я предложил Илпатееву подождать меня внизу. Рабочий день заканчивался, начальство ушло, и, если он, Илпатеев, не возражает, мы можем, сказал я, погулять немного вместе на свежем воздухе.
Илпатеев кивнул. Хорошо! Он подождёт меня.
Он уходил полутёмным нашим длинным коридором, а я смотрел, как, словно уносимое детдомовской нянькой дитё, пялит на меня бирюзовые глазки из подмышки его злополучная отвергнутая мною тетрадь.
Была серая, влажная, любимая моя осень. По истресканному свежеотмытому асфальту там и сям распластались бледно-жёлтые, утратившие упругость листья. Голова у меня гудела от многочасового, насилующего душу чтения, и было приятно идти вот так не спеша, перебрасываясь редкими словами с малознакомым неглупым собеседником.
— Да-а, — тянул я с некоторой фальшью, но где-то и искренне, — кто бы мог подумать, Николай! Четверть века прошло с той поры, как мы играли с вами в шахматы, а мы вот идём, беседуем — и вроде так и надо, ничего особенного, всё в порядке вещей.