Мужики зовут Калинку балабоном, посмеиваются, но они, это ясно, благодарны ему за неутомимый язык. Мало кому спится без усилия в остатние эти ночи.
— Рогожи, слышь, выделывали, — слышится глуше Калинкино, — сани работали зимой, а на маслену возьмём, это, с браткою гусли аль сопели да айда к девкам хороводы водить... Зыко!
А Евпатию снится матушка Савела Марковна.
Будто опустила на старой цепи ведро в колодец, а та и порвись. Матушка наклоняется, прикрывая глаза лодошкою, смотрит, а по оскалистым замшелым брёвнушкам выползает оттуда, перекатывая тусклые кольца, огромный оранжевоглазый змей.
Евпатий вскакивает с лавки, чтобы бежать к матери, но ноги у него, оказывается, тоненькие-претоненькие, такие тоненькие, что не ступить. Обломятся, да.
Л.
Как Коловрат и подозревал отчасти, с Калинкой-колесником не всё ладно-хорошо. Видели Калинку на привале сидящим подле чужой привязанной к стволу лошади и несущего какую-то чепуху. «Осьмнадцать аршин шёлку цветного, — обращался Калинка к лошадиной морде, — да камочек... бархаты от Самойлы-фрязина... Сукно в аршинах, слышь, а весчее в пуды...» И тому подобное.
Вечером Олеха Рука привёл на разговор Угорелого, Пафнутия Кочкаря и его.
На реке Сити — овестил их (Коловрат) — великий князь Владимирский рать великую сбирает на супостатов. Сил и надежд к удаче попрыжея там станет, нежели здесь. Он, дескать, Коловрат, ни звать, ни противить никому вправе не полагает себя. Все в отряде доброю волей. Каждый сам. Посему, мол, ежели усомнение у кого, отказаться сорому нет, не поздно ещё.
Угорелый налился краскою, бросил на Евпатия один-единственный смеривший с головы до ног взгляд и, не отвечая ни слова, медленно зашагал к оставленным у костра товарищам. Огромные его ступни, обутые в лапти с истрепанными грязными онучами, оставляли след, как от волокуши.
Калинка жалобно сморщил лицо, готовый разрыдаться, и пустился в уверенья, что с лошадкою он так, шутейно, беседы вёл... Почуял, откуда ветер.
Коловрат, махнув рукою, отпустил его.
— Уд-далить меня х-хочешь? — напрямую спросил Кочкарь, когда остались вдвоём. — Пы-а-дведу, мыслишь?
О старом, о как перенёс когда-то Кочкарь боярину Льву про нехорошие Коловратовы любы, как к порубу Паруниному не допустил, ни раньше, в редкие наезды Коловрата в Рязань, ни тем паче вдогоне здесь с молчаливого обоюдного уговора не поминали они ни разу.
Зван же был Кочкаръ не с недоверия, а по причине, что тяжко им с Савватеем видеть его увечество, а того хуже в бою такого воображать.
— Понеж винен п-пред та-абаю... — начал было снова Пафнутий, дергая от напряжения шеей и веком, но Коловрат поднял, останавливая его, вровень с плечом широконькую свою ладонь.
— Это ты ни к чему, Пафнутий Ольгердыч. Это песня отпетая... Ты лучше-ка...
Теперь не дал досказать Пафнутий.
— На все Б-божия воля, Ев-п-п... Н-не т-ты-воя!
И ушёл, гневно сверкнув на бывшего друга тёмным прыгающим глазом, а Евпатию сделалось стыдно, досадно на себя.
Он знал, как погибли у Пафнутия в Рязани две дочери отроковицы.
ЛА.
Всё чаще попадались круглые, аккуратно окопанные костровища, охряные зубристые дыры в снегу от бессчётно мочившихся лошадей, и на одной из кратеньких днёвок Акила, разломив в рукавице маленькое помётное яблоко, сказал Евпатию с Савватеем: «Видишь, середка-то мягкая ещё... Кажись, пришли, ребята!»
Кружили, дуя в фиолетовые зазябшие кулачки, растревоженные злые духи, взметали снежные буруны, и лошади, прядая чуткими ушами, садились на задние ноги, и то в голове, то в хвосте отряда раздавалось их предупреждающее страстное ржание.
Остановились засветло. Нарубили сухих жердин, составили в шалаши, покрыли с нахлёстом снятыми с коней потниками и, натаскав от степового обдутого ветрами кряжа гранитных камениев, устроили баню.
— Баня, — изрёк по сему поводу Савватей Кисляк, — она вторая мать!
Отмывшись, выстроились в длинную безмолвную вереницу друг за другом и отдали последнее целованье святому образу чудотворца Николы.
Не было ни антиминса, ни священника, ни вина с просфорами для святых даров, но у того ж Савватея, ловчее прочих крестившегося и помнившего больше молитв, отыскалась в седельных тороках икона святителя Николая в потемневшем липовом окладе, и вот он, Савватей, держал её, смущаясь, в обеих руках, а подходившие доброволы целовали святителя кто в плечо, кто в седую круглую бороду, а кто в высокий прорезанный тремя скорбными морщинами лоб. «Подаждь ми христианскую кончину, отче Чудотворче! И Ты, Благая Заступнице Матерь Божия. И на Страшном суде Сына Твоего...»