— Я развеял бы ваши страхи.
— Мне самой надо научиться подавлять их.
— Получается?
— Так себе.
Он взглянул с усмешкой:
— Вы боитесь меня немножко, да?
— В глубине души.
— И напрасно.
— Будущее покажет.
Появился старый рыцарь с ключами. Помотав головой, посетовал:
— Патер не в настроении. Видимо, опять расшалилась печень.
— Желчный человек?
— О, еще какой!
— Ну, тогда понятно...
Все втроем направились к маленькой часовне, что располагалась в саду, в нескольких минутах ходьбы от собора: проступала из-за деревьев черной обгоревшей свечой — вместо фитиля черный крест. Удальрих повернул ключ в замке. И прошел первым внутрь.
Ксюша переступила порог, чувствуя, как бьется сердце. Постепенно ее глаза освоились в полумраке. Посреди помещения на массивном столе возвышался
гроб, покрытый белой материей с красным крестом посреди.
«Крест! — подумала Опракса. — Генрих не признавал его, а теперь им накрыт. Крест его настиг и поверг. Крест сильнее. Никому не уйти от собственного Креста» . Опустилась на колени и беззвучно прочла молитву.
Эйхштед возжег несколько свечей, и часовня наполнилась желтым светом — теплым, осенним, как это утро.
Герман задал вопрос:
— Гроб не заколочен?
Рыцарь помотал головой:
— Нет, открыт.
— Можно посмотреть на лицо императора?
У бедняжки Евпраксии вырвалось:
— Я прошу — не надо! Я не вынесу, сил не хватит!
Но священник настаивал:
— Вы должны. Не бойтесь. Вам потом самой станет легче.
Удальрих заметил:
— Он довольно хорошо сохранился. Страшного не будет. — И сказал святому отцу: — Поднимайте покрывало с того конца. Сложим пополам.
Крышку сняли. Евпраксия продолжала стоять на коленях, опустив голову, не решаясь оторвать взгляд от пола. Между тем Герман произнес:
— О, Святая Мария, тлен и вправду не коснулся его чела!
Эйхштед подтвердил:
— Значит, Небо его простило. Это добрый знак.
Кёльнский архиепископ наклонился к Опраксе:
— Обопритесь на руку. Ну, смелее, смелее. Господи, да вы вся дрожите! Успокойтесь, милая, с нами Провидение.
Женщина держала глаза закрытыми. Чуть заметно шевельнулись ресницы, веки поднялись. Бывшая императрица с ужасом взглянула на мертвеца. И внезапно оцепенела.
Он действительно лежал, точно спящий. Умиротворенный. Только кожа высохла и приобрела коричневатый оттенок. Губы были сжаты. Волосы покоились ровно. А неяркий свет скрадывал детали.
Евпраксия сделала шаг вперед. Еле слышно проговорила по-русски:
— Вот и слава Богу... Я теперь спокойна... Генрих, я приехала. Попросить прощения. Осенить крестом... Все невзгоды забыты. Впереди у нас только вечность. Наша, наша вечность! — И, нагнувшись, поцеловала императора в лоб.
Герман тоже поцеловал, но скрещенные руки. И сказал негромко:
— Я клянусь вам, ваше величество: что бы ни было, доведу дело до конца. Если надо, отправлюсь в Рим, к Папе, но добьюсь разрешения на ваше захоронение. Справедливость восторжествует.
— Да, тогда и самим умереть не страшно, — отозвался рыцарь.
Так они стояли у открытого гроба, думая об одном, но каждый по-своему.
Неожиданно за спинами услышали голос:
— Что здесь происходит? Кто вы такие? Как вы смеете?!
Обернувшись, они увидели невысокого скрюченного человечка с загнутым книзу носом и ввалившимися щеками. Он казался большим покойником, чем лежащий в гробу монарх. Опираясь на палку, незнакомец подметал сутаной полы.
Удальрих ответил:
— Ваше преосвященство, я позволил себе... Потому что это ее величество императрица Адельгейда и его высокопреосвященство Герман Кёльнский... — А потом обратился к своим друзьям: — Разрешите представить вам его преосвященство Эйнхарда Шпейерского...
Местный епископ несколько смягчился, но особой радости не выказал. Отозвался с упреком:
— Вечно вы, Эйхштед, все запутаете. Почему не пришли ко мне сразу? Для чего скрывали от меня наших знатных гостей?
Тот признался с прямотой истого служаки:
— Были опасения, что от вас не поступит санкции на открытие гроба.
— Справедливые опасения. Закрывайте, закрывайте его! Не тревожьте праха. Надо проявлять деликатность.
— Деликатность?! — не выдержала Опракса. — Вы, святой отец, говорите о деликатности? А извлечь из склепа похороненное тело — это деликатно? И держать его более года на столе в неосвященной часовне — деликатно? По-христиански?
Эйнхард нахмурился и проговорил не спеша:
— Ваша светлость сгущает краски. Я готов прояснить свою позицию, но не здесь, не у трупа Генриха Четвертого... Может быть, закроем все-таки гроб?