Воспоминания о далекой родине, покинутой некогда с тяжелым сердцем, во время очередного пароксизма преследований, крепко держатся в заветном уголке души. В этих воспоминаниях годы войны и революции кладут особую грань между прошлым и настоящим, старшим и младшим поколениями. В старшем поколении еще сохраняется живое сознание первостепенной значительности судеб Россия, глубоко пессимистическое восприятие современной катастрофы и проникновение в ее неизбывную трагику. За последние годы в недрах гетто нашли приют немногие тысячи счастливцев, после многих мытарств и приключений ушедших живыми и от изуверских опытов насаждения земного рая, и от первобытно-расовой ненависти утопистов «национально самоопределения», и из-под горячей руки неразборчивых мстителей за поруганную честь родины. Это — последняя волна переселенцев с родного востока: с тех пор Новый Свет захлопнул свои двери перед пришельцами низших рас, спасая свое социальное спокойствие и «уровень цивилизации». Рассказы беглецов и редкие письма с родины с воплями о помощи диктуют реалистическому чувству народа весьма умеренные мнения о прелестях социалистического рая, что бы там ни рассказывали шустрые молодые люди, зачитывающиеся коммунистическими газетами.
Особое, промежуточное положение между старшим, патриархальным поколением русско-еврейской эмиграции и молодежью с ее фанатическим культом утопического мифа о советском рае занимает особая группа последних могикан освободительного движения, доныне исповедующих демократические и социалистические идеалы в их изначальной чистоте — по крайней мере, в этом они сами убеждены. Нью-Йорк представляет собою те Помпеи, где, по исключительному стечению обстоятельств, окаменев и похоронив себя, уцелело многое из того наследия недавних времен, что столь быстро и бесследно рассеялось в бурных волнах революционного моря — как внутри СССР, так и в эмиграции. Русско-еврейский Нью-Йорк — одно из немногих мест, где еще только и можно встретить сейчас эту кунсткамерную редкость — людей, у которых часы внутреннего мира навсегда остановились на девятисотых годах. Вот где еще теплится трогательная, романтическая влюбленность в Каляева, в Гершуни, в героев процесса 193-х, вера в универсально-историческую важность споров соцдемократов с соцреволюционерами, в неувядаемость лавров, добытых в славной борьбе за «рабочий народ» против кровавого самодержавия.
Кто посещает русскую комнату большой нью-йоркской публичной библиотеки, нередко видит за столами этих немолодых мужчин и дам еврейского типа, перелистывающих всяческие канонические и апокрифические писания пророков старого революционного подполья, женевские и штутгартские памфлеты на тонкой, «контрабандной» бумаге, русскую история Шишко, воззвания комитета «Народной воли». Снаружи доносится неумолчный лязг и грохот «мирового перекрестка» 5-ой авеню и 42-ой улицы, в окна засматривают тысячами световых реклам многоярусные капища современного Вавилона. Но мысли читателей блуждают далеко, — уносясь воспоминаниями то к таинственных «явкам» в трущобах Молдаванки, Печерска и Выборгской, то к шумным студенческим митингам на Моховой и Б. Владимирской, то к годам уединенных размышлений в дымном и горьком тепле якутских стойбищ, затерянных во мгле полярной ночи. А со страниц томов революционных воспоминаний на них смотрят фотографии молодых людей в косоворотках, со впалыми глазами и упрямой складкой у сжатых, широких, речистых ртов, и девушек — мучениц и бессребрениц с трогательными косичками, заплетенными над высокими, чистыми лбами. Не такими ли точно были когда-то и они сами, эти читатели и читательницы, в те как будто столь бесконечно далекие дни, когда так легко и ясно жилось в веселой нищете студенческих коммун с этой адамантово-крепкой верой в торжество «святых идеалов», когда такими яркими красками переливались цвета еще неосуществленной, и именно поэтому в некотором высшем смысле реальной, утопии?
Но неумолим рок, ведущий сменяющие друг друга идеалы поколений чредой на кладбище развенчанных иллюзий. Все эти люди когда-то беззаветно отдавали жизнь за «идеалы добра и правды»; у них еще и сейчас есть неясное ощущение того, что с наследием этих идеалов произошло что-то неладное и что не совсем несомненна законность преемства тех, кто ради торжества этих идеалов посылает во множестве на мучительную смерть других, от тех, кто шли на мученичество сами. Но обманчив и соблазнителен призрачный свет утопии, и тонкие талмудические споры теорий и фракций ныне потеряли смысл перед фактом беспримерной политической удачи одной из них. И многолетние ужасы красного террора уже не пробивают коры равнодушия у эпигонов; тяга к духовному упокоению, к мифу о благополучном завершении усилий и страданий целых поколений берет верх над живым нравственным чувством и заглушает призывы к новой борьбе. Многолетние навыки кружковщины легко одолевают доводы отвлеченной морали, соблазны мифического счастья грядущих поколений с избытком искупают зло и безобразие настоящего. Непримиримые оказались весьма покладистыми, рыцари прогресса и движения остановились и успокоились на давно преодоленном этапе, неподкупные мечтатели потеряли чуткую зрячесть и обросли каменным бесчувствием. В результате — без настоящего и безоговорочного сочувствия утопическому эксперименту еврейско-интеллигентская среда из старых бегунов и борцов против насилия ныне составляет заметную часть той большевизанской клаки, которая доныне пестует в Америке в неприкосновенности всю мрачную мифологию кровавого самодержавия и настойчиво прививает американскому мещанству убеждение в необходимости «признания России» (так на упрощенном политжаргоне называется признание советского правительства[31]).