Напряжение чувствуется буквально физически. Отец невесты мечется от гостя к гостю, нервно улыбаясь, и пытается сгладить ситуацию. Но даже его актерское прошлое не помогает. Поэт багровеет и начинает раздраженно кидать в себя рюмку за рюмкой. И в этот момент в зал входит рав Ицхак Зильбер — легендарный раввин, прошедший сталинские лагеря, глава течения, к которому принадлежит большинство собравшихся.
Старик коротким цепким взглядом охватывает зал и стремительно идет к нашему столу. «Учитель, вы ошиблись, ваше почетное место…» — бросается к нему один из распорядителей, тщедушный русскоязычный юноша, явно из неофитов. «Не видишь, я хочу выпить водки с евреями?!» — громко говорит рав Зильбер, и его гневный взгляд заставляет распорядителя мгновенно испариться.
«За этим столом евреи нальют водки еврею?» — весело спрашивает старый раввин, усаживаясь рядом с нами. Голос его разносится по затихшему залу, напряжение начинает спадать. После первой рюмки он обращается к поэту: «Неплохо ты нас приложил в своей передаче… Если бы ты меня спросил, я, может, сказал бы то же самое, даже пожестче… Но, знаешь, не стоит проблемы, создаваемые некоторыми, распространять на всех. В конце концов, не такие уж мы и разные. Видишь, сидим же, выпиваем…» Без видимых усилий он вовлекает в легкую беседу всех, сидящих за столом. Лицо поэта обретает свой обычный цвет, лица окружающих нас бородачей тоже светлеют.
«Ну, — наконец, говорит рав Зильбер, — хорошо с вами, но долг зовет». Он выпивает последнюю рюмку и идет на свое почетное место. Начинается свадебный пир, всем легко и весело.
В старинной формулировке смихи — раввинского диплома — были помимо прочих такие слова: «Может ли он решать? Он может решать». Так вот, пытаясь разобраться в том, что же такое раввин, я для себя определил: раввин — это тот, кто может решать. Вернее, разрешать — вопросы, ситуации, внутренние коллизии другого человека…
5. Юбилей… Трагедия!!!
Примерно тогда же, когда редакция перебралась на Набережную, редакционным фотографом у нас утвердился Наум. В прошлом был он учителем физкультуры, туристом и фотолюбителем. Вследствие чего и охромел. В смысле, туризма. Наверное.
Выйдя на заслуженный многолетними спортивными занятиями отдых, он посвятил себя любимому делу, попытавшись превратить его в источник существования. И частично это ему удалось. Он долго таскался по редакциям и в конце концов условно прописался в трех-четырех еврейских изданиях, где ему платили какие-то копейки, в том числе и у нас.
Бойкий хромой старикан примелькался на разного рода общинных мероприятиях, и вскоре его корявая фигура стала их неотъемлемой частью. По итогам Наум регулярно притаскивал в редакцию гнутые серо-желтые снимки с неровными краями. Мы всякий раз бранили его, но фотки все же покупали — печать газеты, осуществляемая орденоносным комбинатом «Новости», делала качество снимка практически неважным.
Но такая снисходительность сослужила нам скверную службу. Поскольку его фотографии покупались, причем, газетой, Наум счел себя фоторепортером. А со временем и репортером вообще. И принялся писать о том, что должен был только снимать.
Писал он на вытащенных бог ведает откуда обтерханных листках рыхлой песочного цвета бумаги. Сначала печатал свои тексты на полуслепой машинке, потом дописывал от руки. Понять, о чем шла речь в его хрониках, можно было лишь с помощью прилагаемых мутных снимков.
— Н-да… У Наума ума не уйма, — скаламбурил как-то Дедушка, после мучительного изучения случайно подобранного с пола полустраничного опуса нашего фотографа. И больше его бумажек в руки категорически не брал. А Наум жаждал признания. Причем именно от шефа, поскольку я обычно сразу же отметал им созданное. По прочтении, естественно. Он всякий раз пытался говорить что-то в свое оправдание, но беда в том, что говорил наш фотограф, как писал. Даже хуже…
В тот день Наум радостно прихромал на редколлегию, достал из сумки несколько листков и разложил перед собой на столе. Все немедленно углубились в чтение редакционной почты и прочих подручных материалов. Через десять минут тишины в зале появился шеф, неся ворох бумаг. Поприветствовав нас, он плюхнулся в остававшееся свободным кресло рядом с Наумом и тоже погрузился в чтение. Наум умильно посмотрел на шефа, затем вернулся взглядом к своим замусоленным бумажкам и начал:
— Я… тут… вчера. Вече-ер! На пять. Вполне. Освободили. Ну-у! О-очень даже. Да-а! Очень и очень.
И снова посмотрел — торжествующе-выжидающе. Дедушка поднял голову и спросил доброжелательно: