Выбрать главу

Юность юности рознь, но ведь и зрелость у отца Н. Мандельштам и медленно убиваемого полицмейстера была разная. Для всех людей этого круга, для бежавших с севера «настоящих дам» Киев был каким угодно, только не «карнавальным» и не веселым.

В буйном веселье образца 1919 года Н. Мандельштам в старости начала каяться, возлагая на двадцатые годы и «людей двадцатых годов» ответственность за произошедшее со страной. «Двадцатые годы оставили нам такое наследство, с которым справиться почти невозможно» [144, с. 130].

Правда, это вот навязчивое, стократ повторенное «мы»… «Проливая кровь, мы твердили, что это делается для счастья людей» [144, с. 119]. Все навязчивые варианты: «мы все потеряли себя…», «с нами всеми произошло…». Тут возникает все тот же вопрос: почему малопочтенная Надежда Яковлевна так упорно не видит вокруг себя людей с совершенно другим жизненным опытом? Людей, которым в 1918 и 1919 годах вовсе не было весело? Помните начало «Белой гвардии» М. Булгакова? «Велик был год и страшен год 1918 по Рождестве Христовом, от начала же революции второй» [133, с. 5]. И у него же сказано, что год 1919 был еще страшнее предшественника (не для Мандельштам и ей подобных).

Почему не возникает вопроса, даже в старости: а что думали жильцы квартир, в которые среди ночи врывался «табунок»? Им что, тоже было так невероятно весело? Они тоже проливали кровь для счастья человечества? Это их жизнь оставила такое наследство, с которым справиться почти невозможно?

Но в том-то и дело, что эти люди для Надежды Яковлевны не существуют. Нельзя даже сказать, что они для нее не важны или что она придает мало значения людям с другими биографиями и другой исторической судьбы. Она просто отрицает самый факт их существования. Почему?!

Согласен: опыт XX века — уникальный и злой опыт. Права Н. Мандельштам тысячу раз: бессмысленно подходить к опыту этого века с позиций Кодекса Наполеона. «Людей снимали слоями» — сегодня востоковедов, завтра мистиков, послезавтра философов, потом кого начальство прикажет. Но и в этой мясорубке ведь были те, кто «снимал людей слоями», были те, кого снимали, а были и люди нейтральные, стоявшие возле убийц; те, кто не нагружал трупами телеги, а «только» наблюдал, как их вывозят. Почему же в своей мрачной эсхатологии, в своих прямо библейских пророчествах о погублении страны и народа, чуть ли не всего человечества, никак не оценивается опыт тех, кто вообще не имел отношения к творящемуся? Или тех, кто был жертвой творящегося?

Некоторые объяснения, почему это так, появляются, особенно если сравнить две версии «Второй книги воспоминаний», — вышедшую в Париже и опубликованную в Москве, на волне «перестройки». «Откуда взялось столько евреев после погромов и газовых камер? В толпе, хоронившей Ахматову, их было непропорционально много. В моей молодости я такого не замечала. И русская интеллигенция была блистательна, а сейчас раз-два и обчелся… Мне говорят, что ее уничтожили. Насколько я знаю, уничтожали всех подряд, и довод не кажется мне убедительным. Евреи и полукровки сегодняшнего дня — это вновь зародившаяся интеллигенция» [144, с. 78].

В книге, вышедшей в Париже, конец абзаца несколько красочнее: «Евреи и полукровки сегодняшнего дня — это вновь зародившаяся интеллигенция. Все судьбы в наш век многогранны, и мне приходит в голову, что всякий настоящий интеллигент всегда немного еврей» [145, с. 567–568].

Итак, после «исчезновения» (!!!) русской интеллигенции евреи стали как бы этой интеллигенцией. Что ж, это та же самая оценка, что и у Шульгина, но совершенно с другой стороны. Шульгин все русское любил, в том числе и русскую церковь. Н. Мандельштам же полагает, что «нельзя напиваться до бесчувствия… Нельзя собирать иконы и мариновать капусту» [145, с. 119].

Как видите, по мнению Мандельштам, запойное пьянство и вообще «некультурность» отождествляются с любовью к иконописи. Но что для «культурного человека» вовсе нет ни запрета «готовить фаршированную рыбу», ни «надевать полосатый талес». Совершать эти действия и оставаться интеллигентным человеком — это можно. Главное — икон не собирать и капусты квашеной не есть.

Кстати, ненависти Н. Мандельштам к презренному «быту» может позавидовать даже Багрицкий. Разница между женой и временной подружкой ей и в старости оставалась непонятна. У Мстиславского «на балконе всегда сушились кучи детских носочков, и я удивлялась, зачем это люди заводят детей в такой заварухе» [144, с. 12].

Нет худа без добра — детей у этой наследницы двадцатых годов нет. Не было и у Екатерины Михайловны Плетневой, но по совершенно другой причине. Екатерина Михайловна детей хотела… Но… «Какое право я имею привести ребенка в этот ад?!» — так говаривала Екатерина Михайловна в годы, пока было не поздно. После того, как сдох усатый тиран, ужас разлился речами и пустой болтовней. Стало не страшно иметь детей — в том числе и дворянам, но было поздно.