Он поднял глаза, сейчас же опустил их и пробормотал:
— Это вы, Сима, — доброе утро!
Женщина прошла дальше, но сейчас же вспомнила о чем-то и вернулась назад. Она была худая, с большим, больным животом, вечно лечилась, а по субботам, боясь пропустить врача для бедных, дежурила в лечебнице с раннего утра до двух часов дня, когда он приезжал. Сгибаясь под тяжестью двух корзин, которые несла на согнутых локтях, выпятив живот и задыхаясь, она рассказывала Шлойме длинную историю о своем бедном мальчике. Шум кругом звенел, как колокол, над ушами, и, стараясь расслышать собственные слова, она громко кричала, будто Шлойма был глух.
— Это вам нравится, — несколько раз начинала она и обрывалась. — Разве нет суда? В городе должен быть старший, город не может быть без старшего…
— Говорите ясно, — перебил ее Шлойма своим суровым голосом. — Вы потеряете день…
— Ну вот, и нашла вас, — произнесла вдруг какая-то женщина, остановившись подле Симы, и продолжала, будто Сима была свободна и слушала ее: — Куда вы девались? Вы разговаривали с Шлоймой. Оставьте этого еврея. Здравствуйте, Шлойма. Что ваша дочка?
Веселая, бойкая, с живыми смеющимися глазами, она как будто дышала в этой суете особенным воздухом и опьянялась им. Толпы людей, стоявшие, ходившие, сидевшие, возбуждали ее, и ей жадно хотелось успеть бросить всем встречным слово, всем рассказать, что ей приятно, весело, что она сама веселая, приятная, и что быть здесь под огромным солнцем, с людьми — чудная радость. Она говорила, тараторила, пожирала глазами всю улицу, всю суету, схватывала на лету чужие разговоры, бросала слова, мечтая только о том, чтобы затронуть побольше людей.
— Идем, идем, — повторяла она, бесцеремонно таща Симу за руку. — Смотрите, как сегодня весело здесь. Я сказала бы — свадьба. А что там? Ссорятся — нет, кажется, дерутся. Мой Господь, чего же вы стоите, — деревянная вы. — Она побежала к своими корзинами, крича: — Смотрите же, не потеряйте меня! — А Сима, с трудом подняв плечи и качая головой, сказала:
— Эта еврейка, Шлойма, просто казак, а не женщина. Спросите ее — чего она радуется. От камня скорее добьетесь ответа. Веселая женщина. Вот на днях ее старший сын попался в краже…
— Время не стоит, — повторил Шлойма, не глядя на нее.
— Я потеряла свою жизнь, Шлойма, — что мне день. Пятнадцать лет я борюсь с корзинами, которые хотят притянуть меня к земле, — что значит для меня лишний день. Вам слушать, — горе у меня. Имейте хоть терпение. У меня четыре дочери и один сын-дурачок. Кто наш бог? Эти две корзины. Не они меня — я их ношу. Я должна кормить моих детей, Шлойма, хотя и больших, но детей, все-таки детей. Теперь столяр выгнал моего сыночка. Конечно, мой Мехеле не хватает звезд с неба, но сделанный стол или шкаф ведь тоже не звезда. И пропал у сыночка год службы…
— Ступайте к столяру и вырвите у него глаза, — произнес Шлойма, оглядывая ее.
— Теперь в доме драки, — продолжала Сима с ркасом в голосе. — Сыночку негде спать, девушки его бьют, и он плачет… Скажите вы, с братом стыдно спать? Так я сплю с ним. Ну, а старшая моя, кажется, забеременела от шапочника.
У нее вдруг набежали слезы и потекли по морщинам. Прохожие толкали ее, но она не падала и передвигалась с корзинами, будто те были костылями и поддерживали…
— Смотрите, сколько здесь людей, — дрожа губами, выговорила она, — и никто не может мне помочь. Вот они бегают, покупают, суетятся, — я тут между ними, а им до меня дела нет.
— Идите уже, идите, добрая женщина, — произнес Шлойма, еще раз оглядывая ее, — Разве вы одна такая в городе? Даже смешно было бы, если бы вы не имели больного живота, или если бы ваши девушки пошли к венцу. Ну и пусть их венчает черная ночь. Идите, добрая дурочка, и не мучьте меня своими рассказами. День и великий, и маленький. Крикните Богу; может быть, Он послушается. Скажите Ему: Господи, сними с человека наказание нищеты.
Он застучал молотом, а Сима, постояв, не скажет ли Шлойма еще чего-нибудь, поплелась, медленно переступая.
День совсем наступил.
Люди, потные и озабоченные, шли нестройно, поддаваясь натиску сзади. Торговцы мелким товаром уже охрипли от криков. Торговки, устроившись на самодельных сидениях, собирались завтракать.
Шум переходил от больших лавок к рынкам. Пробегали конки, переполненные чиновниками, гимназистами, конторщиками; на дрожках разъезжали люди, которым здесь завидовали.
Усталость овладевала всеми — покупателями и торговцами. Из дворов уже неслись песни нищих, оплакивавших еврейскую жизнь трогательными, дрожащими голосами, — и они, как плач беззащитного ребенка, вызывали печаль в душе.