Бас опустился до полушопота, но тотчас опять повысил голос:
— А в наших местах — это вам не Украина. Здесь рыбу-фиш и не жди. Здесь… здесь…
Он подыскивал слова. Нашел:
— Здесь евреям придется круто… Куда им со здешней жизнью управиться? Это я вам как пчеловод скажу.
Собеседник баса, доселе молчавший, сказал жидким тенорком:
— Они, евреи, до щуки мастера, потому что щуку — сходил на базар и купил. А здесь тебе, в Биробиджане, на базар не сходишь и рыбы не купишь. Либо сам налови, либо так сиди… А уж наловить…
Последней фразы он не закончил: и так понятно, что ловить рыбу в диких таежных реках — не еврейское дело.
Тенор высказался далее в том смысле, что никогда евреи, как племя слабое, не удержатся в Биробиджане.
Пчеловод, густо кашляя, соглашался с этим взглядом.
Разговор происходил в вагоне поезда, шедшего в Хабаровск. Я слушал его внимательно. Меня всегда интересует, что думают пчеловоды о разных сторонах еврейской жизни. Но мне надо было сойти на станции Волочаевка, — я ехал в еврейскую коммуну Икор.
На вокзале почти никого не было. Стояли двое железнодорожников и с ними молодой мордастый казак, рослый, крепкий. Одет он был в ладную поддевку, а из-под шапки-кубанки, выбиваясь на самое ухо, висел клок тяжелых и лихих кудрей.
Я рассчитывал, что на станции будет кто-нибудь из Икора.
— Да вот ведь он из Икора! — сказал железнодорожник, указывая на мордастого казака.
Мордастый, действительно, был член коммуны «Икор», еврейский парень из-под Минска. Он приехал в Биробиджан в мае прошлого года и провел здесь первый и самый мучительный период колонизации, когда разбегались все, а оставались только фанатики. Он остался, перенес дожди, наводнение, гнус, голод, падеж скота, морозы, развал, деморализацию и склоку. И вот у него налились щеки здоровьем, которое можно взять руками, и над ухом раскачиваются кудри.
Коммуна Икор состоит из 16 молодых парней. Они все переехали из Белоруссии, из жалких местечек, в которых люди в течение ряда поколений промышляли нищетой. Если бы не революция, эти парни, пожалуй, все сидели бы сегодня в еши-ботах и зубрили казуистику талмуда:
«На огне стоял горшок из-под молока, и в горшке кипятилась вода, и горшок лопнул, и вода выбежала и подмочила другой горшок, в котором варили мясную пищу. Спрашивается, можно ли продолжать варить в нем мясо или его коширность нарушилась и горшок не годится, потому что произошло смешение мясного с молочным?»
Поколения толкователей изнурили себя над такими вопросами. «Раби Шамай держался взгляда, прямо противоположного взгляду раби Гилеля». Давно умерли великие талмудисты, но над их наследством еще немало корпит еврейское юношество Польши и Румынии. Да и отцы икоровских юношей, голодные бедняки, которых царская Россия держала вне труда, вероятно, все поголовно имели схоластический геморой и безнадежные грыжи от тяжелой средневековой мудрости.
Парень подбадривал лошадку кнутом, а на топких местах обращался к ней с крепким словом. Рядом с нами бежали рельсы и поезд просвистел, грохоча на великий Запад. Позади, чуть в стороне от дороги, на вершине одинокой сопки стоит здание причудливой архитектуры, а на крыше — громадная каменная фигура красноармейца с винтовкой.
— Говорят, здесь, ух, какие бои были в двадцатом году, — сказал парень. — А это — памятник… Здесь им наши показали…
Я уже знал, что волочаевская сопка скрывает братскую могилу красноармейцев, погибших в одном из самых решительных боев с белыми. За Дальний Восток шли большие торги. Революция заплатила за него дорого. Враги давали еще дороже. В 1920 году, десять лет тому назад, моему колхознику было лет восемь-девять. Он не понимал еще ничего. А в ту октябрьскую ночь в 1917 году ему было лет пять-шесть. Он носил штаны с разрезом спереди и с разрезом сзади, и из обоих разрезов торчали флаги сомнительно-белого цвета.
Парень — член правления коммуны. Он рассказал мне кое-что об ее делах.
Икоровцы, как приехали в Биробиджан все вместе, в мае 1928 года, по первому зову Озета, так и до сих пор держатся все вместе. Раньше они жили на Степном, а в апреле этого года их перебросили сюда, на Волочаевку. Здесь было отделение опытной станции и ликвидировалось. Остались постройки и две тысячи гектаров земли.
— Но биробиджанские тысячи гектаров знаете, что такое?
В Биробиджане лежит около четырех миллионов гектаров. Специалисты клянутся, что каждый клочок земли здесь сулит благоденствие тому, кто за него возьмется с умом. Но людей с умом Биробиджан ожидает от самого сотворения мира, а пока что терпеливо мокнут болота и угрюмо гудит тайга.