Затем он благодушно обратился к Богатову:
— Отрежь-ка мне, друг Фитис, сердца кусок, поздоровше…
Богатов огрызнулся:
— Сам и режь! Ишь ты, барышненка кака сыскалась! Может, вам и таз подержать, кады блевать схочете, Тимофей Григорьевич?..
— Да ить, видишь, я с человеком разговор веду, — сказал Максимов. Обратясь ко мне, он заметил с оттенком какой-то задумчивости — Ривольцинеры еще семьдесят годов назад хотели так на так сделать. Да, знать, время не вышло А? Верно я говорю?
— Верно! — подтвердил я.
— То-то.
После этого замечания он оставил политику. Прожевывая кусок сердца, он предался воспоминаниям молодости.
Он рассказал, захлебываясь от веселья, как в Пашкове, в молодых казаках, лет около тридцати тому назад, к Петьке Слепцову, к булочнику, привели бабу. Булочник как раз тогда разводил квашню.
— Ну, начала это галерка бабу рвать кажный к себе, кажный к себе! А баба была выпивши! Да как ни заблю-е-еть!.. Вот Христом клянусь, прямо в бадью, в квашню самую… Ой, и смеялась же галерка!.. Ну-ну!..
Богатов встретил рассказ глуховатым, кулдыкающим смехом. Он сидел, поджав ноги по-турецки, ел, кулдыкал и слегка трясся. Он внимательно смотрел прямо в рот Максимову, желая, видимо, поживей представить себе сцену в булочной.
— Д-да! — время от времени выжимал он из себя, покачивая головой.
Мясо продолжало веселить Максимова. Вскоре последовало еще одно сообщение.
Любовное действо опять носило в нем массовый характер.
Дело было в Гродекове, на Уссури.
— Спешила галерка наша бабу одну — на Уссуре белье мыла, — начал Максимов.
— Прачка, значит! — заключил Богатов.
— У-гу, прачка! Ну, значит, рот ей зажали да на конюшню. А тут, почитай, вся сотня сбеглась.
— Ну, и что было?
— А что было? — медленно, икая, переспросил Максимов. — А позвали чесь-чесью фершала, чтоб, значит, обсмотрел бы ее, — а то, неровен час, и на больную наскочишь. Ну, обсмотрел фершал. «Ничаго, — говорит, — ребята, не робей! Здоровая!» А Мы и сами видели, что здоровая. Ну, и прошла там вся-a галера, сколько было, душ восемьдесять. Почитай, ни один не пропустил.
— Ну? — блестя глазами, воскликнул Богатов.
— Христом клянусь, — сказал Максимов и осенил себя крестным знамением, не выпуская, впрочем, ножа из руки.
— Да!.. — качая головой, продолжал он. — А она, сука, прямо без памяти. Уж ей все одно было. Лабунцов Митька, уходя, ногой ее в бок ка-ак ни пхнул!.. А она все без памяти… Так-то по началу кряхтела: господи, мол, Сусе! Господи, Сусе!
— Ишь, шлюха! — перебил Богатов. — Тоже! Господи Сусе!
— Однако, — продолжал Максимов, — как прошло душ десять, она, стерва, и про господи Сусе забыла. Совсем из памяти баба выбилась да и смолкла. А Митька-то Лабунцов под конец дела ее за ноги да из конюшни вон…
— Ну, и как? — спросил я. — Сошло вам? Ничего не было?
— Ничего! — с довольной улыбкой ответил Максимов. — Правильно фершал сказал — здоровая она была.
— Ну, а наказания какого или что?
— Какого же наказания? Ведь по гривеннику в шапку кидали. Деньги-то ей потом за пазуху сунули.
— И не жаловалась она?
— На казаков-то? — недоуменно переспросил Максимов.
— Ну да, на казаков!
Он только мотнул головой и сказал со снисходительной усмешкой:
— Плакался Адам, перед раем стоя.
Потом он добавил:
— Замок в воду, ключ в небо…
С этими словами он уже деловито налаживался спать: он все ворочал и примащивал седло. Богатов давно приспособил и свою постель. Скоро они храпели оба. А поздно ночью, когда уже спал и я, нас разбудило какое-то необычайно сильное хрюкание. Вероятно, дикий кабан подходил к балагану, да, неожиданно увидев огонь и почуяв собак, испугался и с шумом бросился назад. Проснулись и Богатов с Максимовым. Они поправили огонь и стали беседовать. Сквозь дремоту я не уловил начала их беседы. Кажется, она с кабана и началась. Едва ли не Богатов вспомнил, как при отступлении из Мукдена в 1904 году их сотня гнала впереди себя целое стадо кабанов.
О Мукдене было и у Максимова что вспомнить. Начал он однако издалека:
— Я таку тебе вещь скажу, что есть у человека одна дума на уме и завсегда он ту думу доржит, едой не заедат, питьем не запиват. А дума та про бабу. Ревет человек — бабу ему подай, все одно как тому изюбрю.
— Эго ты про что?
— А про то, как в японску войну, самое в отступление… Войска бегит, — пеший, конный, антилерия тута, — ну, вся галерка перепуталась. Лечу это я на коню, конь у меня до-обрый был… Лечу, прямо семь ветров, семь христовых угодников. Ну, лечу, вижу — фанзочка. Давай, думаю, укроюсь… Вбегаю, а там Митька Подойницын…