Выбрать главу

— Ну, давай. — Дивьер, поднявшись, взял со стола палаш. — Давай продолжать.

Петр явился в павильон за час до начала турнира: ознакомиться, проверить, исправить. Исправлять, к удовольствию царя, оказалось нечего; он лишь велел разгрести сено с середины сцены и собственноручно пририсовал сидящему верхом на козе Карлу забавные усы. Обстоятельно объяснив доставленному бегом художнику Крюгеру необходимость забавных усов для общего понимания картины, царь сел играть в шахматы с Вытащи. Шут-кнутмейстер принял вчера на грудь чрезмерно, поэтому, боясь опоздать на турнир, заночевал в углу павильона, на сене. Шутовская его одежда, надетая с вечера, была несколько измята и запятнана, но выглядела все же весьма празднично: желтые шелковые порты в красную полосу, красная кружевная рубаха с синими рукавами и островерхий бирюзовый колпак с заграничным колокольчиком, коровьим. Более всего на свете Вытащи хотелось сейчас похмелиться, а вовсе не двигать хрупкие фигуры по клетчатой доске. Нервно поигрывая конскими ляжками, обтянутыми полосатым шелком, Вытащи делал одну ошибку за другой и с нетерпением ждал проигрыша.

— Если будешь так же стараться на турнире, — воротя нос от водочного перегара, сказал Петр, — проиграешь не короля, а собственную спину. — И добавил назидательно: — Пить надо для здоровья и удовольствия, а не свинства ради.

— Да я… — дыша в рукав, просипел Вытащи. — Да мне… Да тому жиду Лакосте я все ребра переломаю…

— Запрещаю! — отверг Петр. — Не для казни турнир, а для смеха. За каждое Лакостово ребро два твоих сломаю… Офицер так не ходит, дурья голова!

Вытащи сделалось не по себе. Работать кнутом ювелирно он не умел, а цареву угрозу следовало принимать всерьез.

Приглашенные гости понемногу прибывали и тихонько рассаживались в зале, в задних рядах, не желая мешать царю в его игре. Только князь-папа Никита Зотов, пьяный уже не первый день и не второй, самим своим появлением произвел шум: шедший в оглоблях его тележки верблюд ревел и плевался, подвязанные к спицам колес бубенчики звенели. Впрочем, не помешал царю и Зотов: Петр закончил партию победой и, толкнув Вытащи кулаком в лоб, поднялся из-за доски.

Следом за музыкальной тележкой князь-папы шли, приплясывая и подзуживая друг друга, шуты: толстяк Шанский, тощий и сутулый Шаховской в дьяконовском парчовом стихаре и в картонной золотой митре, сухой Педрилий в римской тоге кирпичного цвета и с пучком розог в руке, сопливый дурак Абрамка под руку с гунявой дурочкой Глашкой. Кабысдох в старинной русской одежде — длинном кафтане, ферязи и высокой боярской шапке — путался под ногами у приплясывающих шутов, щипался и плевался, подражая верблюду князь-папы. Согласно общему плану парада-алле, шел в хвосте процессии и Лакоста, одетый в черную длиннополую капоту, с ермолкой на голове. Редкое еще в то время еврейское традиционное платье вызвало оживление и смех в публике. Смеялся, закидывая голову, и Петр: это была его режиссерская удача, это он настоял на том, чтобы Лакоста явился в этом нелепом жидовском балахоне. Лакоста отнекивался и даже всплакнул, но царь пригрозил шуту увольнением и отправкой обратно в Гамбург: для общего успеха турнира надлежало проявить твердость, и вот теперь Петр по реакции публики видел, что оказался прав. И эта маленькая правота была приятна царю.

Дудошники засвиристели в свои дудки, цимбалисты ударили по струнам. Князь-папа Никита Зотов, взлезши на помост, тяжело оборотился к гостям и, вцепившись в перильца, чтобы не упасть, прокашлялся.

— Данною мне властью, — сказал князь-папа, — властью верхнею, нижней и боковой, властью вязать и разрешать, казнить и миловать, я открываю Санкт-Петербургский шутейский турнир. Я, повелитель всех шутов и дураков, председатель Всепьянейшего собора, принимаю вот этого, — он, не оборачиваясь, указал рукой на левую боковину сцены — на шутейного Карла XII, — в младшие члены нашего пьяного кумпанства. После Полтавы он все плачет да рыдает, вот мы его и развеселим. Слава полтавскому победителю, нашему государю Петру Алексеичу!

Публика присоединилась с восторгом вполне искренним. Всякая победа стоит принесенных жертв. Только побежденные плачут по убитым.

Выслушав со строгим лицом славословие, Зотов опустился в кресло и через перильца шепнул Вытащи:

— Тащи-ка что-нибудь горло прополоскать!

Наступил черед шутовского представления.

Первыми на сцену поднялись дурак Абрамка с дурочкой Глашкой. Притопывая лаптями, они запели дурными голосами, в очередь:

У моей милашечки, —

завел Абрамка, —

Аккуратненький носок: Девять курочек усядется, Десятай петушок.
Ох-ох, не дай Бог, —

отвечала гунявая Глашка, —

И с солдатам знатна, Он с колючиим усам Лезет цоловатца.
Ты сударушка моя, —

продолжал, задрав рубаху, Абрамка, —

Чертиха горбоносая; Ты оставила меня Без рубашки босова.
Как мне дурочке хрещенай, —

завыла Глашка, —

Захотелось молока. Я полезла под корову, А попала под быка!

Допев, дурочка раззявилась и подмигнула Абрамке, показывая тем, что он, Абрамка, и есть тот самый бык. Потом, не говоря худого слова, она засучила рукава и кинулась на своего напарника. Под истошный хохот публики они покатились по полу, колотя друг друга руками и ногами. Вскочив на сцену, Кабысдох вертелся вокруг них, норовя задрать повыше дурочкину юбку. Дурочка визжала, отбрыкивалась.

Лакоста наблюдал за проделками шутов с большим безразличием. Себя он считал шутом поневоле и относился к своему положению при Петровом дворе с иронической усмешкой: служба есть служба. Давно изучив вкусы царя и так до конца их и не поняв — Петр бывал то буен до разнузданности, то замкнут и задумчив до кротости, — Лакоста стремился лишь к одному: чтоб его коллеги во главе с Кабысдохом оставили его в покое. Следя за дурацкой потасовкой на сцене, он раздумывал над тем, как поведет себя, когда придет время его шутовства: что скажет, что сделает. Он думал над этим, отгораживаясь от следующего действия: от схватки с Вытащи.

Дураков сменил на сцене Педрилий в паре с Шаховским. Не вслушиваясь в то, что говорил Шаховской, Лакоста следил за его лицом, за гримасами его лица: за высокомерным взглядом умных и злых глаз, за движением змеиных губ над младенчески голыми деснами. Тучный Педрилий со своими розгами выглядел добродушным дядюшкой рядом со старым мальчиком — Шаховским.

— Самый грустный шут шутейского цеха, — объявил князь-папа со своего помоста и тряхнул кожаной погремушкой с высушенными гороховыми зернами внутри, — гамбургский жид Лакоста!

Подобрав полы капоты, Лакоста медленно поднялся на сцену и поглядел в зал. Перед ним помещалось на лавках сотни полторы людей с застывшими на лицах довольными улыбками, ожидающих от него, шута, забавных ужимок или грубых, пошлых песен. Полторы сотни мутно белеющих лиц. Одно огромное, белое лицо, от стены до стены, с напяленной улыбкой. Лучше всего было бы спеть ему что-нибудь — именно потому, что пение получилось бы ужасное, отвратительное. Но ведь это как раз то, чего от него, Лакосты, ждет это застывшее мясное лицо — ведь шут не может, не должен петь хорошо и красиво; и тогда затрясутся щеки, запрыгает подбородок и глаза нальются красными и голубыми слезами удовольствия.

— Много-много лет тому назад, — раскачиваясь, как на молитве, сказал Лакоста, — в пустынной стране Марор текла черная речка Самбатион. Ничего не росло по берегам этой речки: ни куста, ни дерева, и никто не приближался к черной воде: ни змей, ни человек, и только голуби летали над волнами. И двое влюбленных были тут, разделенные водным пространством: Абрамка и Глашка.

Лицо задвигалось, зашевелилось, ощупало глазами дурака и дурочку. Сидение на камнях влюбленных шутов, разделенных рекою, представлялось немыслимым, не укладывалось в голове; и поэтому в павильоне раздался смех, и Лицо, в предвкушении дальнейшей нелепицы, задвигалось и загрохотало лавками по полу. Лакоста прислушался удовлетворенно: ему послышался грохот камней, перекатывающихся по каменному дну черной речки Самбатион.