Одет сиделец был скромно, но далеко не нище: в просторный мешковатый кафтан коричневого сукна, из-под которого выглядывали темно-синие штаны, заправленные в кожаные сапоги, знававшие лучшие времена. Лениво поглядывая на зубцы кремлевской стены и на сверкающие морозным золотом купола Ивана Великого, Шафиров постукивал озябшими ногами по неоттаявшей еще вглубь земле, по жирной, весенней, убитой тысячами лаптей, сапог и голых пяток глине, перемешанной с конским навозом, соломой и опилками. Апрель выдался в этом году свежий, с холодными по-мартовски утрами и вечерами. Надо бы зайти в лавку, накинуть на плечи тулупчик, да не хочется трогаться с места, отрывать взгляд от врезанных в нежную синь красных крепостных зубцов. Вот так стоять на холодном ветру, на солнышке — и думать, а как бы и не думать… С утра выучил двадцать французских слов, надо выучить еще двадцать… Сегодня на Красной площади одного разбойника сажают на кол, другого дерут кнутом, и еще одну бабу закапывают живьем, — значит, толпа будет большая и люди явятся на базар через час, не раньше… Интересно, правда ли, что царь Петр уже четвертый день не вылезает от Монсихи, из Немецкой слободы, и к молодой жене не ездит. Не зря ж ее, Монсиху, так и прозвали: Петровские ворота.
Прохладно, прохладно, так и лихорадку схватить недолго… Шафиров поплотней запахнул кафтан на груди и, с подозрением глядя на невесть откуда явившегося разбитного торговца пирогами, ждал, когда пройдет он мимо прилавка с одеждой: пальцы у него жирные, да и на руку он, скорей всего, нечист. А пирожник, ухмыляясь в полрожи, не спешил проходить. Скача в своих лаптях по лужам и далеко разбрызгивая грязь, то ли пляша, то ли просто для согрева, он одной рукой отбивал дробь о дощатую стеночку лотка, повешенного на шею, а другой придерживал дудку, сунутую в рот. Поймав беспокойный взгляд Шафирова, лотошник выплюнул дудку и, скача и паясничая пуще прежнего, запел, затараторил скороговоркой: «Кому сапоги, а кому и пироги! С пылу, с жару, берите пару! А ежли к ужину, то берите дюжину!»
Нарочно, что ли, он расплясался прямо посреди лужи, этот проклятый лотошник! Тяжелые брызги грязи из-под лаптей летели во все стороны, черная густая жижа легла строчкой на полу бархатного кафтана, выложенного на прилавке.
— Ну, ты! — прошипел сквозь зубы Шафиров и тяжело двинулся на плясуна.
— Вот он я! — пропел лотошник и одним скачком вымахнул из лужи. — Берешь, что ли, пироги? Вот с зайчатиной, с собачатиной, с кошатиной, с лягушатиной! Запьешь водкой — проскочат в глотку! А запьешь водой — будешь весь свой век худой!
Выйдя из лужи и обтряся грязь с сапог, Шафиров прислонился спиной к прилавку. Он терпеть не мог людей, шумно веселящихся ни с того ни с сего, без всякой на то причины. Этот шалопай с дудкой, худой и оборванный, вызывал в нем омерзение. Такой и в карман залезет, и по морде даст ни за что ни про что.
А шалопай меж тем продолжал скакать, теперь уже посуху, и свистеть в дудку, и ротозеи высовывались из лавок и глазели на дурака. Шафиров с досадой плюнул в лужу и отвернулся.
держа дудку на отлете, запел лотошник, —
Шафиров никак не реагировал на припевки оскорбителя: даже кривой без труда признал бы в молодом сидельце еврея, и никакие рассказы о крещении папаши не исправили бы положения, а только бы его усугубили. В таком случае следовало молчать и не обращать внимания, по мудрому совету того же папаши Павла Филипповица, бывшего Пинхуса. Да и сам юный Шафиров чувствовал себя более евреем, чем православным христианином, хотя и не придерживался строгих и обременительных правил старой религии своего отца. А папаша, запирая по субботам дверь на большой замок, накидывал на голову белый платок с черной каймой и, оборотясь к стене, молился старому, испытанному Богу. И отец, и сын прекрасно понимали, что креститься следовало, что без этой процедуры нечего было и думать о каком-либо продвижении в Москве, куда Павел Филипповиц, в то время еще Пиня, прибыл из польского Смоленска. А о продвижении Шафиров-сын думал, думал трезво и неотступно, прикидывал и так и эдак, взвешивал свои и чужие возможности, учитывал и свое написанное на лице еврейство, и папашино крещение, и свое знание языков, и папашины связи в Посольском приказе, где он служил переводчиком книг и документов, и, в особенности, неприметные, но крепкие торговые связи Веселовского, теткиного мужа. Так что свое сидение в лавке купца Евреинова Петр Шафиров считал делом хотя и небесполезным, но сугубо временным — до счастливого случая. Заставить его забыть об этом, вывести его из себя не могли ни дурацкие припевки лотошника, ни какие другие припевки. И, как бы там ни было, припевщик обут в лапти и одет в драную сермягу, а он, Петр Шафиров, разгуливает вдоль прилавка в сапогах и в кафтане. Не следует этого упускать из виду и ставить себя на одну доску с оборванцем.
А оборванец, нагло подмигнув Шафирову на прощание, пошел наконец, приплясывая, своей дорогой, и из конца рядов донесся его высокий, переливчатый голос: «Мужики крещеные, вот пироги печеные! С пылу, с жару — берите пару!»
— Ему бы офицером быть с такой глоткой, — подумал Шафиров и, сняв с прилавка забрызганный грязью кафтан, пошел в лавку — чистить.
Он уже старательно отскреб, оттер грязь, когда то ли легчайший шорох, то ли чиркнувшая по прилавку тень заставила его выскочить из лавки вон с резвостью, неожиданной для его сложения. Давешний лотошник на вертлявых ногах поспешно, с оглядкой отходил от прилавка. Он не пел, не свистел в дудку; на круглой его башке ладно сидела новенькая заячья шапка-треух.
Мельком взглянув на пустое место на прилавке, где только что лежала эта самая шапка, Шафиров взревел принятое в таких случаях: «Держи вора!» — и ринулся на лотошника. Лотошник, несомненно, не исключал такой возможности и был к ней готов: ловко увернувшись от бежавшего, как конь, Шафирова, он скакнул в самую середину обширной лужи и завопил из воды на все ряды:
— Эй, люди добрые! Жиды русского человека затравили, кровь нашу сосут! Сюда, люди! Спасите! Пожа-а-ар!
Лотошник рассчитал верно, и Шафиров, остановившись на миг, прежде чем последовать за вором в лужу, отметил этот удачный расчет своего врага: заслышав про пожар, народ побежит сюда со всех концов рядов, и скрыться в толпе, настроенной враждебно к чернявому сидельцу с горбатым носом, русскому пареньку будет нетрудно.
Люди, действительно, прибывали поспешно и деловито, окружали лужу тесным кольцом. Шафиров, шагнув в грязь, протянул было руку, чтобы сорвать с вора шапку — но тот вертелся перед ним, выставив вперед лоток, и выкрикивал нараспев, под ободрительный гул публики:
Евреиновская шапка была близка, но достать ее мешал лоток. Шафиров, вцепившись в бортики, дернул с силой. Зашейный ремень отскочил, пироги посыпались в грязь. Толпа сердито заворчала. Длинно размахнувшись, лотошник, целя в голову, ударил — но сиделец подвел под удар круглое плечо, и лотошников кулак угодил как бы в конский бок. А Шафиров, сведя руки в замок, двинул вора под ребра, и это было похоже на удар небольшим бревном.
— Наших бьют! — закричал лотошник, лягнул, откинув назад длинное тулово, сидельца под низ живота, бросился к прилавку и одним широким движением смел наземь кафтаны и капоты, шапки и поддевки и порты. — Люди честные, за дело: налетай, подешевело! Завсегда простой народ, чего надо, то берет!
Народ, возбужденно урча, надвигался. Опередив передних, Шафиров, согнувшись в поясе, сгребал одежду с земли и швырял ее в открытую дверь лавки. Лотошник, подбежав, со всего маху влепил ему ногой по заду. Тяжелый Шафиров не упал, а только покачнулся и, повернувшись резко, одной рукой схватил лотошника за горло, а другой сдернул с него шапку и сунул ее себе за пазуху. Теперь, вернув украденное у него, он чувствовал себя спокойнее и уверенней.