Не в силах влиять ни на что — ни на ход турецкого удушения, ни на шафировские переговоры, — фельдмаршал, попивая чай, праздно сидел в своей палатке. Опытный военный, он отдавал себе отчет в том, что дело проиграно бесповоротно, что только чудо может спасти царя, остатки армии и его самого, Шереметева. Но в чудеса он не верил. Да и чего, собственно, он мог желать, спустись вдруг со звездного южного неба чудо на своих шелковых крыльях? Плена вместо смерти? Но Шереметев был старым человеком, прожившим ослепительную жизнь и уставшим от этого огненно-золотого блеска; к смерти он относился почти по-товарищески. Сидя над своим чаем, в темноте палатки, он с благодарностью к Богу предчувствовал наступление покоя — и он улыбался. Турецкий плен с его неизбежной новизной, с его волнениями и, весьма возможно, изрядными физическими неудобствами никак его не устраивал. Плен в двадцать лет, ну в тридцать — это еще куда ни шло, это опыт, но для усталого и больного старика смерть куда предпочтительней плена. И, в конце концов, кому еще, как не фельдмаршалу, надлежит умереть в сутолоке побоища, под аккомпанемент артиллерийской канонады? Потягивая чай и размышляя таким образом, Шереметев вполне смирился с подступающей смертью и был готов к ней.
Поэтому грянувшая тишина, нарушив его планы, безмерно удивила фельдмаршала. Вытянув шею, он придирчиво вслушался; тишина была полной. Десятки тысяч людей в Петровом лагере, и там, у турок, и за рекой недоверчиво слушали сейчас, вместе с русским полководцем, нежданную тишину.
Поспешно поднявшись из-за стола, Шереметев натянул парик и вышел из палатки. До шатра Екатерины было рукой подать, но он не вошел туда. Кряхтя, опустился он в прохладную траву под старым вязом, в виду шатра, и прислонился спиной к надежному и дружелюбному стволу дерева. Чем вызвано прекращение огня? Этот вопрос мучил его, не отпускал, как зубная боль. Как ни прикидывал, как ни переставлял он возможности — вывод получался один: капитуляция. Но не мог же, не мог жид Шафиров по собственному усмотрению решиться на такое! Да и царица не могла. Нет, впрочем, могла: немка, баба… Шереметев вспомнил взятие Мариенбурга, вспомнил пленную служанку пастора Глюка — услужливую и гладкую девочку Марту, хотел улыбнуться — и не смог. Кто бы тогда предположил, что девять лет спустя эта пленница, выуженная фельдмаршалом из-под унтер-офицерской телеги, будет решать судьбу России? Покачивая головой в растрепанном парике, он перевел глаза с царицыного шатра на темный и немой, как надгробье, шатер Петра.
Граф Головкин подошел неслышно, остановился около фельдмаршала. Обернувшись, Шереметев встретил вопрошающий взгляд хозяина дипломатического ведомства и пожал плечами.
— Не знаю, граф, — сказал Шереметев и, описав рукою полукруг, словно погладил тишину перед собой. — Просто ума не приложу…
— Но это Шафиров?! — полуспросил Головкин.
— Кому ж еще быть! — сказал Шереметев. — Он…
— Что он дал взамен! — уже не адресуясь к фельдмаршалу, а — к тишине, сказал Головкин. — Что он мог им дать!
Шереметев снова пожал плечами и уставился в землю.
— Скоро узнаем, граф, — сказал Шереметев, помолчав. — Он мимо нас не пройдет.
Так они ждали довольно долго, почти не разговаривая друг с другом. Ни один из них не мог бы сказать с уверенностью, сколько времени они прождали здесь, под деревом. Когда наконец появился Шафиров, они вышли из тени и встали на его пути.
С откинутой на короткой шее головой, он смотрел на них вызывающе, почти презрительно.
— Ну, что? — нетерпеливо спросил Головкин. — Почему они прекратили стрелять?
Шафиров сжал губы в ниточку, засопел и еще дальше откинул голову.
— Я прошу вас, господа, запомнить эту ночь, — торжественно, в нос сказал Шафиров. — В эту ночь я спас Россию! Я!
Шереметев скептически улыбался, отвернувшись в сторону. Ну, Шафиров, ну, жид! Может, и вправду, спас… Но зачем же сопеть, зачем словами такими бросаться? Это только царю позволено — не какому-то там жиду. А еще дипломат! Ведь эти слова Головкин, начальник его, ему до самой смерти не забудет!
— Объясните, — сухо сказал Головкин.
— Я дам отчет о переговорах Ее Величеству, — обронил Шафиров и двинулся было к шатру.
— Не валяйте дурака! — уже зло сказал Головкин. — Я вам приказываю: говорите! Вы слышали?
— Вы настаиваете? — спросил Шафиров. Выпуклые его глаза победоносно поблескивали в темноте.
— Несомненно! — избегая глядеть на своего заместителя, сказал Головкин.
— Мы возвращаем Азов, жертвуем таганрогскими укреплениями, — сказал Шафиров. — Продолжать?
— Раз начал, так уж и кончай! — шепотом прикрикнул Шереметев. — Что еще?
— Государыня должна подтвердить соглашение, — раздумчиво наклонив голову к плечу, сказал Шафиров. — Все пункты соглашения.
— Вы не в своем уме, — пожевав губами, сказал Головкин. — При чем тут государыня? Царь подпишет соглашение, если пожелает… Что с вами, Шафиров?
Отставив ногу, Шафиров ковырял землю носком башмака. Губы его были сложены в трубочку.
— Это требование Великого визиря, — сказал Шафиров. — Государыня Екатерина Алексеевна должна сейчас, немедленно прибыть в его ставку. Или через три часа начнется штурм. — И добавил, мстительно сощурив глаза: — Вы мне приказали говорить — я говорю. Но Великий визирь не настаивал, чтобы это требование было доведено до вашего сведения.
— Да как же это ты язык себе не отрубил! — отступив на шаг и перекрестившись, простонал Шереметев. — Государыню! Под бусурмана!
— Под мужика можно! — сквозь зубы пробормотал Шафиров. — Под тебя можно! А под бусурманина — нельзя!
— Да как у тебя язык повернется ей сказать-то! — продолжал причитать Шереметев.
— Русский язык не повернется, а жидовский повернется, — холодно и отчетливо, словно бы разнимая слова по косточкам, сказал Головкин. — Ступайте, Шафиров. Ее Величество, надо полагать, ждет вас.
Шафиров чувствовал облегчение, как будто гора у него с плеч свалилась: чудовищная, идиотская и страшная тайна не принадлежала больше ему одному, он не должен был таскать ее в себе, как заряженную артиллерийскую бомбу.
Всю обратную дорогу из турецкого лагеря эта тайна фамильярно и нагло подмаргивала ему своими блудливыми глазами: «Пришел твой звездный час, дипломат Шафиров! Тебе обеспечено место в Истории — если не как мудрому книгочею и политическому комбинатору, то как удачливому своднику. И потомки до скончания веков будут ломать голову над тем, почему Великий визирь выпустил в последнюю минуту горло Петра из своих мягких пальцев». Шагая следом за приставленным к нему для сопровождения агой, Шафиров ловил себя на желании подойти к первому встречному коню или кусту, прижаться губами к чему бы ни попало и прошептать в совершеннейшем восторге: «Фунт сладкого царицыного мяса — вот истинная цена этого мира!» Тайна была потрясающа и вместе с тем предельно проста, куда проще смазных сапог. Тайна уходила корнями в прохладную великолепную древность, и поэтому казалась еще более живой и ароматной: господин и госпожа, мужик и баба. И весь этот железный мусор — усовершенствованные пушки, дальнобойные фузеи и секретные метательные ножи — ничто, пустой звук рядом с тем, что перед рассветом будет делать с царицею Великий визирь. Вот цена мира, цена жизни десятков тысяч людей и российского будущего: жидовская башка и немецкая шахна. А разговоры о невиданном доныне прогрессе и о полезных изменениях человеческой натуры — не более как барабанные упражнения; и вот голый пример.
Тайна клокотала в Шафирове, как кипяток в самоваре. Тайной надлежало поделиться хоть с человеком, хоть с конем, скорей разомкнуть натужно сведенные уста — и тем освободиться от внутреннего, распирающего напряжения… Перекинувшись несколькими словами с Головкиным и Шереметевым, Шафиров как бы выпустил избыток пара и почувствовал облегчение, но вместе с тем и страх: главный, чудовищный разговор с царицей лишь предстоял.