Екатерина ждала Шафирова, сидя в том же кресле, в каком он оставил ее, уходя: она, по-видимому, не ложилась. Ровный свет двух свечей на столе и третьей из угла, шандальной, на высокой бронзовой ножке, освещал круглое белое лицо царицы и ее плотные плечи, вольно откинутые на мягкую спинку кресла. Увидев вошедшего посла, она движением нежного полного подбородка указала ему на стул близ себя. Шафиров сел, наклонившись вперед — маленький рядом с этой беременной и отечной, и все же принадлежащей как бы к другой, особой породе людей женщиной в тяжелом платье, украшенном жемчугами по подолу и коротким, до локтей, рукавом. И он почувствовал жалость к ней и раскаяние — таким немощным показался ему по сравнению с этой совершенной детородной машиной старый турецкий визирь, к которому она по его, Шафирова, замыслу должна была сейчас отправиться, старательно, как купленная прачка, его обнимать, греть его обтянутую сухой кожей плешивую голову вот на этих двух мощных полушариях, налитых горячей молочной силой.
Шафиров нагнулся еще ниже, сполз на пол и встал на колени перед царицей.
— Мы спасены, Ваше Величество, — опустив голову, сказал Шафиров. — Быть может, мы спасены…
— Санкт-Петербург? — быстро спросила Екатерина.
— Упаси Бог, — сказал Шафиров, — вовсе нет!.. Но визирь требует жертву более тяжкую. Поверьте, Ваше Величество, куда легче было б расстаться с Санкт-Петербургом, чем…
— Чем — что? — Екатерина застучала, зацокала пальцами по подлокотнику.
— Город можно отвоевать, или новый построить, — глухо сказал Шафиров. — А тут…
— Да говорите же! — пришлепнула ладонью Екатерина.
— Язык не поворачивается сказать, Ваше Величество, — вспомнив Шереметева, выдавил Шафиров. — От вас визирь требует жертвы, от вас!
Высоко подняв брови, Екатерина протянула руку, потрепала Шафирова по щеке.
— Проклятый турок хочет, чтоб вы пришли к нему тайно, — прошептал Шафиров.
— Когда?
— Сейчас…
— И потом?
— Он выпустит нас отсюда со знаменами и оружием, — сказал Шафиров. — Ваш приход — это его условие.
Сцепив руки на круглом животе, Екатерина откинулась в кресле и, глядя сверху на склоненный затылок Шафирова, усмехнулась. С ума он сошел, что ли, этот турок? Старикашка, наверно, какой-нибудь… А Шафиров-то хитрющий: «Легче расстаться с Санкт-Петербургом». Как же, легче! Да турок и не хочет Санкт-Петербург, а хочет ее, Марту, то есть Екатерину Алексеевну. Все мужики одинаковые, вот уж точно! И Гуго, и тот унтер-офицер, и Шереметев-старик, и Александр Данилович, и Петр Алексеевич, и… Гуго, пожалуй, был лучше всех, царствие ему небесное, — свой, настоящий. Как он тогда говорил ласково, почти пел: «Вот, Марта, разобьем царя Петра — и купим корову, будет у нас молочное хозяйство». Руки у него были теплые, большие, а волосики беленькие, мягкие. А теперь вот не пойди она к турку — и разбит будет царь Петр Алексеевич, убит, как Гуго. Ни Гуго от этого лучше не станет, никому. А ей, Марте, снова придется под телегу лезть к какому-нибудь Мухамету, снова все начинать сначала на двадцать четвертом году — уж куда как не девочка. И кому ж мужа спасать, как не родной жене?
— А не обманет турок-то? — озабоченно спросила Екатерина.
— Не думаю, Ваше Величество, — повел головой Шафиров. — Мы получим соответствующие гарантии.
Легонько оттолкнув Шафирова сведенными в щепотку пальцами, Екатерина стремительно поднялась с кресла и, взяв свечу со стола, подошла к зеркалу.
— Вам нужно произнести сейчас какую-нибудь историческую фразу, Ваше Величество, — подавив горькую усмешку, заметил Шафиров.
— Ну, так не в службу, а в дружбу придумайте что-нибудь, Шафиров! — сказала Екатерина, внимательно разглядывая свое отражение в серебристой глуби венецианского стекла: чуть приоткрытые пухлые губы, круглые щеки с ямками. — Я отпустила камеристку — подайте-ка мне румяна вон из того шкапчика.
— Вот, Ваше Величество! — сказал Шафиров, живо подавая спрошенное. — И пудру! Вот эту? И, если позволите, я вам принесу плащ, офицерский.
— Мы пойдем пешком? — удивленно спросила Екатерина. — Это ведь, кажется, далеко…
— Ну что вы! — возразил Шафиров. — Мы поедем в моей карете, я сейчас распоряжусь.
— Красивое платье? — спросила Екатерина. — Или лучше лиловое?
— Лучше лиловое… — сказал Шафиров и болезненно поморщился, как будто кто-то всадил в его сердце и повернул там длинный ядовитый шип.
Когда они проходили мимо Петрова шатра, царица замешкалась на миг: ей почудилось, что муж властно и поощрительно смотрит на нее из-за чуть сдвинутой в сторону оконной завески, что он признал ее, Екатерину, в пузатом и несуразном гвардейском офицере.
…Отпустив завеску, Петр сел к столу, набил глиняную трубку черным голландским табаком и, с силой втягивая податливое пламя свечи, затянулся крепким ароматным дымом.
Немногим более чем через двадцать четыре часа, на рассвете, русские войска со знаменами, пушками и барабанным боем переправились через реку Прут и потянулись домой, в Россию.
Петр с Екатериной поехали отдыхать в Карлсбад, на курорт.
Великий визирь Мехмет был посажен султаном на кол. Узнав об этом, Шафиров, оставленный турками в качестве заложника до выполнения русскими их обязательств по мирному договору, испытал прилив неприятных чувств.
8
ЯВЛЕНИЕ ИЛЬИ-ПРОРОКА. 1714
Еда была невкусная: острая, кровяная, с кусочками слегка обжаренного огненного перца. Осторожно жуя, Шафиров вспомнил нежнейшие домашние супчики и тефтельки и грустно улыбнулся. Радость победы над Мехметом, распиравшая его в ту прутскую ночь, давно истончала и пожухла. Теперь, три года спустя, его радовало другое: что кончился срок его заложничества, что он едет домой — к жене и к дочкам, к книгам, к супчику. И, против желания возвращаясь памятью на берега Прута, он испытывал неловкость оттого, что послужил причиной гибели турецкого визиря. Турок был, в сущности, неплохой человек, и культурный. И тот факт, что, не сядь он на кол, неисчислимые бедствия обрушились бы на Россию, — этот факт сейчас ничуть не облегчал неловкости Шафирова перед самим собою.
Три года назад это все выглядело иначе. Тогда он сам, собственноручно готов был изрубить Великого визиря в кебаб — лишь бы вырваться из губительного мешка, спастись самому, спасти Петра, Екатерину, Россию. Теперь триумф, ожидающий его в Санкт-Петербурге, не заставит его задыхаться от волнения и восторга. Ну, может, построят по царскому эскизу аллегорическую арку. Что, интересно, на ней изобразят?
Мысль о том, что знает Петр о той ночи, была неприятна Шафирову, пугала его. Он, конечно, герой, он спас — но это ведь случилось не вчера и не третьего дня. А сегодня у царя другие заботы, и другим людям поручено их разрешать. Да и Шереметев с Головкиным не сболтнули ли лишнего? А если сболтнули — а сболтнули почти наверняка — и пополз слушок, так и благодарность царская обернется бедой. Изовьется слушок змеей, подползет тишком — и ужалит. Вот и весь сказ.
Шафиров, однако, на дурных мыслях долго не задерживался. Приятней было отгородиться от них, заслониться ну вот хоть ладонью — и думать о доме, о семье. Он рассчитывал вернуться в Санкт-Петербург к весне, к Пасхе — единственному еврейскому празднику, который он отмечал все годы, даже в заложничестве. Повторяя скороговоркой молитвы и деловито мурлыча под нос пасхальные песни, он просил Бога вывести его из туретчины, как вывел Он когда-то евреев из земли египетской рукою крепкою… И вот наступил день — и Шафиров едет домой.
Затянувшееся это заложничество не прошло для Шафирова даром. По отношению к нему султанских людей, то приторно сладких, как халва, а по большей части враждебных и грозных, он чувствовал, знал: он ходит вокруг кола. Приди царю в голову весьма здравая идея — задержаться с его, шафировскими, обязательствами перед султаном или вовсе отказаться от них, — и кол из леденящей душу угрозы превратится в реальную палку с заостренным концом, черным от кала и крови… Такие мысли и видения, при всем их чудовищном ужасе, постепенно примиряли Шафирова с ледяной вечностью, расположенной по ту сторону смерти. Бирюзово-голубые турецкие утра казались ему даром Божьим, и, разглядывая через окно крепко охраняемого дома безмятежный далекий горизонт, он с повлажневшими глазами размышлял о том, что успех и карьера — пустая суета, что погоня за наживой мельчит и чернит душу и что, пожалуй, только книги, золотые глыбы книг, способны принести человеку облегчение и покой… Все эти рассуждения пресеклись и были забыты, как только пришел день освобождения из заложничества. Остался страх за свою судьбу, страх перед царем. И осталась усталость, от которой, верно, не избавиться уже до конца дней.