Выбрать главу

Разложив все эти соображения по полочкам, Шенборн оставил место и резиденту Веселовскому: резидента ждут крупные неприятности, он будет отозван, его заменят другим. Кем? Как эта замена, да и вся эта история в целом, скажется на отношениях Петра с венским двором в будущем? Будущее же Веселовского ничуть не занимало Шенборна: существование неглупого еврея заканчивалось для вице-канцлера вместе с концом его венской службы.

Уже после крайне неприятных разговоров с Петром Толстым, после тайного отъезда царевича на Неаполитанский берег (Шенборн побеспокоился при этом, чтобы маршрут вовремя стал известен Толстому и чтоб Алексей никуда не свернул по дороге) к Веселовскому на Грабенштрассе снова явился старый еврей, назвавшийся на этот раз торговцем битой птицей. Из письма дяди Петра Павловича, выдержанного в тревожных тонах, следовало, что в Санкт-Петербурге стало известно о содержании разговора Веселовского с царевичем Алексеем в доме вице-канцлера Шенборна, чтобы он, Авраам, ни под каким видом не возвращался в Россию и чтоб более всего на свете избегал встречи с капитаном Ягужинским, которого уже решено, в случае бегства Веселовского, отправить в Европу для поимки и доставки невозвращенца к Петру, на суд и расправу… Дав старому еврею золотой, Веселовский вздохнул и велел подать в кабинет кофе с ромом.

Рассматривая с любовью книги, картины и дорогие безделушки, которые следовало теперь срочно паковать и куда-то везти, Веселовский машинально повторял фразы шафировского письма, угадывал оставшееся между строк. Известие о разговоре с царевичем неизбежно приведет к Суздальскому розыску, и это поставит под угрозу всю «еврейскую почту». В случае его, Авраама, добровольного возвращения в Россию или успеха разбойного предприятия Ягужинского роль дяди Петра Павловича — в частности сообщение о приезде Толстого или того же Ягужинского, не говоря уже о намечаемой между Петром и Австрией войне, — может всплыть на поверхность. Куда, наконец, отсюда бежать и где прятаться? Разумно, пожалуй, скрыться на первое время в Лондоне, у брата Федора; но и Федора за укрывательство невозвращенца по головке не погладят. Да и Федору лучше не возвращаться: за то, что он знал о планах брата и не донес, и ему не сносить головы. Ай-яй-яй, как вдруг все пошло под гору, покатилось к чертовой матери! И сколько человек потащит за собой царевич Алексей, если не удастся ему вырваться из волосатых лап Петра Толстого! Счастье еще, что они, Веселовские, не цепями прикованы к матушке России, что еврейский корень всюду одинаково хорошо угнездится — в Лондоне или в Берлине, а того лучше в тихой протестантской Женеве: построить там дом на озерном берегу, принять протестантство, успешно торговать… Еще раз, уже по-деловому обводя взглядом комнату и отмечая вещи, которые надлежало укладывать в первую очередь, он остановился на поясном портрете Петра на фоне кипящего боя — и с улыбкой, как о чем-то уже бесконечно далеком, вспомнил Полтавскую битву, и себя — приближенного царского адъютанта, и как скакал потом в Копенгаген с вестью о победе над шведами… Неисповедимы, все же, пути твои, Господи! И счастье, счастье, что не прикованы мы цепями, не приколочены гвоздями к России.

Все у царевича Алексея получалось не слава богу: и по дороге домой, в Россию, разлучился он с беременной, на восьмом месяце, Ефросиньей, и осталась Ефросинья в Берлине — рожать. По мере приближения к российским границам Алексей становился все более грустен и замкнут, своими планами о тихой жизни в деревне больше с Толстым не делился и сладко-горькие его речи слушал с отсутствующим видом. Лишь садясь писать письма к Ефросинье, он успокаивался, тихонько что-то напевал над бумагой и глаза его теплели; он нежно упрашивал будущую мать своего ребенка беречь себя и перед денежными тратами не стоять: лекарства заказывать в Венеции или Болонье, а того лучше в Германии, где аптекари искусней, и рецепт не терять. Засиживаясь допоздна над письмами, слушая сонное посапывание Петра Толстого за спиной, Алексей машинально чертил на черновиках прочные деревенские дома вперемешку с виселицами, плахами и топорами. Он не очень-то верил обещанию отца, переданному через Толстого: в случае добровольного возвращения разрешить ему, сыну, жить с Ефросиньей, в тишине и покое, в каком-нибудь далеком углу. Отчаявшись в вежливых и пустых намеках Шенборна, не получая ответов на свои обращения к русским сенаторам, шведскому королю и турецкому султану, царевич почти чистосердечно готов был отказаться от короны и поселиться в деревеньке, в лесу, под Суздалем.

А в Суздале тем временем уже появились, как первые ласточки, первые сыщики Тайной канцелярии. Расхаживая по базару, посиживая в кабаках, они выспрашивали у простодырых баб и мужиков, кто из чужаков появлялся в городе в последнее время. Рыжий Янкель был назван первым, и именно поэтому не привлек внимания столичных специалистов: чтоб жида, да в такое дело… Вслед за ласточками последовал ястреб капитан-поручик Скорняков-Писарев с собственноручным царским распоряжением: «Ехать тебе в Суздаль и там в кельях жены моей и ее фаворитов осмотреть письма, и ежели найдутся подозрительные, по тем письмам, у кого их вынут, взять за арест и привесть с собою, купно с письмами, оставя караул у ворот».

Розыск набирал силу и ширился, первая партия арестованных была отправлена в Москву. Петр из Преображенского — оттуда, где двадцать лет назад плавали в крови стрелецких бунтовщиков кости Ивашки Милославского, — наставлял: «Бывшую жену и кто при ней, также и кто ее фавориты, и мать ее, привезти сюда…» Скорняков-Писарев старался, действовал живо; в соответствии с емкой государевой фразой «кто в то время был, и кто о сем ведает, всех забери» новые группы арестантов потащились из Суздаля по московской дороге. Степан Глебов был доставлен в крытом пароконном возке, трижды пытан в застенке Тайной канцелярии, но участия своего и сожительницы своей Евдокии Лопухиной в заговоре против режима не признал.

В то время — в феврале 1718 — царевич Алексей был уже привезен в Москву, к отцу. Встреча была обставлена, по желанию царя, церемонно и торжественно: дело далеко выходило за рамки семейной распри, и это следовало принять к сведению не только в России, но и в Вене, и в Турции.

Петр встретился с сыном, три дня дожидавшимся в московском пригороде аудиенции, в большом тронном зале Кремля, в окружении сенаторов, генералов и высшего духовенства. На этом раззолоченном фоне серая, будничная одежда Петра придавала его фигуре казенную ледяную мрачность. Так же скромно одетый Алексей, бледный, с отечным лицом, был удивительно похож на своего отца.

Царевич вошел в зал ровным медленным шагом. Не глядя по сторонам, он подошел к застывшему на троне царю и, опустившись перед ним на колени, протянул ему свернутый в трубку плотный бумажный лист. Не разворачивая, Петр передал письмо стоявшему справа от него Шафирову. С поклоном приняв документ, вице-канцлер пробежал текст и, наклонясь к уху царя, прошептал:

— Ничего важного, Ваше Величество… Просьба о милости.

— Что ты хочешь сказать? — наклонив голову, резко спросил Петр. — Говори!

— Я прошу Ваше Величество разрешить мне уехать в деревню и жить там безвыездно, до конца моих дней, — усталым голосом, затверженно произнес Алексей.

Не подымая головы, Петр усмехнулся чуть заметно: не зря Шафиров просидел три дня с царевичем, не зря вдалбливал ему в голову каждое слово этого разговора.

— Своим желанием, — еще повысив голос, заговорил Петр, — ты сам, по своей воле лишаешь себя права наследовать наш престол: сидя в деревне до самой смерти, государственному труду не научишься… Согласен ли ты сейчас же, честь по чести, своею же волею подписать акт об отречении?